Я провел в доме престарелых два года. Сутками болтался там в кресле-каталке. Они присматривали за мной, а я смотрел на них. Слух утратился, язык закоснел. В первый месяц мне выделили секретаршу: девушку, блещущую глупостью, которая глазела на меня по часу в день. Я собирался закончить последнюю книгу мемуаров. Но с каждым днем ее глаза округлялись все больше. Слова, которые я посылал из своего разума, постепенно становились неразборчивым бормотанием, растворялись в жужжащем тумане, словно радиопередачи из далеких восточных стран. И так, пока этот радиоприемник не выключили. Одиннадцать дней я лежал на белом туне в Хельской долине, пока пальцетычущий спасотряд не водворил меня вновь в систему здравоохранения. Я вернулся немым и глухим. Восьмидесятилетнее творение божие без цели и смысла. Осунувшийся, впалощекий. От меня остались одни глаза. А тело – просто ненужный довесок к ним. Мне попробовали давать читать, но, хотя я понимал слова, напряжение было слишком велико. Глаза прыгали по словам: для меня это было задачей столь же трудной, как прыгать по камешкам на мелководье в выходных туфлях. Пришлось с этим смириться. Я покинул мир книг – мир, который был моим. Больше всего я сетую, что мне так и не дали дочитать «Дон Кихота». Некоторые книги оказываются слишком большими для одной короткой жизни.
Но как же так получилось, что мне были даны эти два года, этот ненужный эпилог к моей биографии? Это врачи постарались. Словно маленькие мальчики перед отцом небесным, которые решили показать ему, на что способны. Им удалось пробудить меня из комы. Им удалось выцыганить для меня у смерти эти два года. Кома – это врачебная комедия. И ничего божественного в ней нет. Приборы мертвой хваткой удерживают жизнь. Но эта жизнь – не жизнь и уж тем более не смерть. Меня поддерживали на ходу, словно машину без водителя на стоянке перед аэропортом смерти.
А потом меня разбудили. Чтоб я отмотал еще два года сроку. В более солидных странах в былые времена людей приговаривали к смерти, а здесь – к жизни.
И все же я хочу воспользоваться случаем и сказать спасибо, что мне дали посмотреть шестнадцать немых сериалов о сердечных делах калифорнийских подростков и новейших солнцезащитных технологиях тамошних пляжных завсегдатаев. А некоторые закаты в уголке у телевизора явно подали мне идеи художественных произведений для подушки и полного баллона крови. А еще было приятно ощущать на себе руки Бриндис – руки няньки-сиделки, какие даже самому Хемингуэю не удалось бы создать силой воображения на своей широкой груди. И, без сомнения, еще были милые визиты моей Ранги – хотя они были труднее всего. Глазами всего не скажешь. И да, была эта великая роскошь – мочиться лежа. Однако я знал – и это сильнее всего угнетало меня: это время не было угодно Богу.
Я получил свой приговор, но меня помиловала наука.
По пятницам флаг на флагштоке был приспущен до половины. Нам следовало умирать до наступления выходных. Доктор Халльдоур хотел, чтоб во всем был порядок. Я его за это уважал. Он был здоровой противоположностью этой распоясавшейся эпохе: он носил галстук – единственный во всем доме престарелых, кроме нас со Стейнтоуром, который лежал со мной в последний год. Остальные сотрудники здоровались с тобой, одетые лишь в майку, причем даже по воскресеньям! В основном я смотрел на это сквозь пальцы – как в свое время на плевки: я вежливый культурный человек – и не подымал по этому поводу скандалов, пока в соседнюю кровать не определили тщедушного мужичка в детской одежде. Кажется, это называлось «спортивный костюм» – и эта суматоха донельзя раздражала мои глаза. Вместо него ко мне положили Стейнтоура – щеголя с Залива, страдающего ревматизмом. С сорочками дело явно обстояло как со строчками: что в одежде, что в поэзии господствовала одна бесформенность. Больше ни у кого не было времени проявлять усердие. Завязывать по утрам галстук – значит проявлять уважение к наступающему дню и к жизни, от которой я, по правде говоря, уже давно устал, но Бриндис делала это блестяще, и я не сержусь на нее за то, что в последний день она забыла надеть мне носки. Без нее я наверняка объявился бы в Хельской долине в спортивном костюме ультрафиолетового оттенка.