– Не изменить, хух. Да уж, от тебя изменений не дождешься.
– Я… мне за это платят. Тут без разницы: я или… или кто-нибудь другой.
– Эх, да, пожалуй, без разницы: ты или вообще никого. Я уж думал, ты там подох.
– Ээ… Нет…
Хроульв молча смотрит на юношу, и на мгновение воздух как будто нагревается на один градус: (было шесть, стало семь) – воздух между ними возле распахнутой дверцы «русского джипа», мотор которого хрипит и временами постукивает сквозь блеяние у них за спиной. И все это на краю туна под вечер; и кулики-сороки тихонько обступили их и смотрят.
Тоурд высасывает из сигареты последние искры и слегка хулиганским жестом выкидывает окурок в траву. Хроульв провожает его полет взглядом и долго смотрит на него: слабая искорка в зеленой траве. Затем подходит к нему и гасит, наступив ногой. От него веет каким-то уму непостижимым покоем – когда он возвращается, не глядя на Тоурда, и идет назад вдоль каравана машин. Овцы возобновляют свое отчаянное блеяние. Фермер подходит к фуре сзади и пытается отпереть дверь, но не может: он с такими замками обращаться не умеет. В его спокойствии появляется намек на замешательство, – но он снова обретает полное равновесие, когда подходит сзади к грузовику и отвязывает заднюю решетку. Овцы – громко блеющие и удивленные – стоят на задней части платформы, но не решаются спрыгнуть. Хроульв берет одну из них за голову – это была Шапочка – и стаскивает ее с машины. Остальные устремляются за ней. Он смотрит, как прыгает стадо: одна приземлилась плохо, и он помогает ей встать, – и в растерянности разбегаются по туну, все так же блея. Его лицо подрагивает от потрясения чувств. Мол, какого черта я творю – и все же я это сделаю!
За его спиной появляется фигурка, переминающаяся с ноги на ногу, – но фермер ее не видит, – это юноша: он весь вывернулся, руки в карманах, он не знает, как ему еще повернуться, и наконец произносит:
– Папа… Папа, ты…
У этих слов какое-то особенное старинное звучание. Хроульв разворачивается и врезает ему, опрокидывает на землю:
– Не зови меня папой, Тоурдишка – хух!
Паренек лежит в траве, а фермер подходит к нему большими шагами, поднимает за шкирку и отвешивает правым кулаком тумака, разбивает губу в кровь. Тот опускается на четвереньки и уползает от своего отца на тун, словно косматая овца, плюющаяся кровью. Рыжебородый – за ним и дает ему мощного пинка под зад.
– Ребята, хватай его! Он взбесился! – орет Баурд.
Они увидели, как стадо потоком хлынуло мимо окна кухни, сразу повскакали с мест и разделились: кобель и мальчишки побежали загонять овец, а шоферы набросились на фермера. Тоурд сел в траве, держась за губу и испуганно озираясь. Он заметил свою бабушку в окне парадной гостиной. Седовласая голова виднелась за стеклом, отражавшим серое небо.
Глава 20
Йоуфрид была знаменита на четыре сислы: на юге у Лагуны и на севере на Равнине. Если бы Высокогорье имело свою представительницу на всеисландском конкурсе красоты, то этот титул достался бы ей: мисс Исландское Высокогорье. Наша Йоура из Болотной хижины.
Она была человеком приземленным, хотя ее прическа и парила в облаках, на ее лице бушевали буйные исландские ветра, а в глазах направление ветра было переменчиво. Некрасивой ее нельзя было назвать. Ее даже можно было назвать весьма симпатичной, если тот самый ветер дул в соответствующем направлении. По натуре она была легкой и жизнерадостной, но не наделена такой терпеливостью, как ее мать – Душа Живая. Ее лицо также не было похоже на ту выразительную железную маску, которую носила старуха: оно было невыразительным, обыкновенным, по-девчачьи чистым, со светлым лбом, румяными щеками: есть где разгуляться ветру.
Она была светло-русая, и волосы у нее могли быть разными: по праздникам они считались волнистыми, в другие дни были просто-напросто спутанными: каждый день – словно безалаберно составленный отчет о событиях минувшей ночи. Иногда – затылок плоский, в волосах запутались травинки. Она была привлекательна и бесконечно податлива: игрушка судьбы и мягкая глина для каждого мужчины, – когда она стоит передо мной у светлого окна бадстовы в старом доме в Болотной хижине, мне легко слепить ее и перелепить для чего угодно.
Я поправляю ее: беру одной рукой за плечо – это мягкое плечо, – а другую упираю в бедро:
– Вот так. Спину прямо держи.
Она смеется.
– И носки приспусти. Ниже. Вот так, совсем до пятки.
Я – Ив Сен-Лоран в землянке. Она все еще смеется. Я придал ей радостный заразительный смех, очень простой и чистый: ха-ха-ха! – с запрокидыванием головы, пока она стоит, расставив ноги и выпрямив спину, засунув руки в карманы платья, юбки, фартука: словно она среди дневных забот специально останавливается посмеяться. Да… Так смеяться я позволил ей в первые годы. Так она смеялась Хроульву над кастрюлями в очаге в земляной кухне, когда впервые приехала в Хижину: симпатичный, но неловкий сезонный рабочий, едва тридцати лет от роду, не знает, куда ему пристроить копченый бараний окорок: единственный багаж, привезенный с хутора, где он жил и работал до того.