Еще более расширительный смысл критические замечания Луначарского в адрес горьковской народной мысли обрели тогда, когда он решил посвятить молодого читателя в «тайну» взаимоотношений писателя с Лениным. «Его отношения с Лениным свелись почти целиком к длинному ряду жалоб на всякие неустройства. Вот почему Ленин, ввиду чрезвычайной жалости к Горькому, и советовал ему уехать до тех пор, пока все не уладится...– засвидетельствовал критик в «Комсомольской правде», попытавшись стереть грань между «хитровато-суглинистыми» типами, «втиснутыми» писателем в современную литературу, и им самим, как «душеприказчиком» данных типов, и продолжил: – В этих советах было много нежности, много настоящего участия, но ироническая улыбка бродила на устах Ильича, как бывает иногда у старого воина, когда он слышит искушенный голос не нюхавшего пороху...» (120)
Не походили ли эти интерпретации горьковского «поливалентного русского характера» (А. Овчаренко) на рапповские оценки, которые систематизировал и обстоятельно прокомментировал в «Неистовых ревнителях» С. Шешуков? Походили и очень сильно, только у Луначарского все выглядело намного корректнее, выдержаннее, осмотрительнее. Критик мог, например, ошибочно отнести «Фальшивую монету» к «свеженаписанным» произведениям и заявить, что страна в «этой пьесе получает уплату долга фальшивой монетой», а установив истину, тут же снять обвинение, сообщить о своем заблуждении, публично раскаяться (121). И совсем иную картину являли рапповцы, лефовцы, конструктивисты, опоязовцы... Непредумышленно «санкционированные» опрометчивыми суждениями «двигателя пролетарской культуры», они таких «сбоев» никогда не допускали и, воспринимая Горького как «идеолога промежуточных слоев», как «реставратора метафизического национального духа», оставались последовательно непоколебимыми в своем узкоцеховом подходе и категоричными: «Россия – страна уродцев, а Горький – ее поэт» (122).
Здесь, впрочем, небезынтересно коснуться такой самонапрашивающейся оговорки-напоминания: ну а разве «дым» вокруг писателя и его «народных» суждений был совершенно напрасным, так сказать, дымом без огня? Разве Горький какое-то время не усматривал в мужике косную силу, противостоящую «неотразимым требованиям истории»? Разве не считал квалифицированную интеллигенцию активом, революционным по своему существу? Разве не переоценивал роль «понукальщиков», будто бы способствовавших прогрессу «наинижайших низов»? В том-то и дело, что усматривал, считал, переоценивал. Только вот незадача: если в «Двух душах», «Несвоевременных мыслях», «Рассказе о необыкновенном» и других вещах, ведя речь об общественной пассивности и «проклятой смиренности» русского мужика, Горький и совершал промах, то промах этот был частным, «эмпирическим», обусловленным неуемной тревогой писателя за будущее всего русского народа. Что же касается рапповцев, лефовцев и других, то там, где они в обозначенных пределах и достигали более оптимального результата, этот результат был искусственным, демонстрационным, не позволявшим, по выражению Н. К. Крупской, «пролетариату есть из одной чашки с крестьянством» (123). Аргументы? Это и отношение рапповцев-напостовцев к народным персонажам Л. Леонова, А. Чапыгина, А. Яковлева, А. Малышкина как к создателям «духовно немощным», стыкующимся с «протухшим товаром» литературного прошлого. И стремление лефовцев-формалистов перечеркнуть огромный мир идей, чувств, духовных ценностей, выработанных трудовой народной практикой, и воинствующий буквализм конструктивистов, взявших на вооружение в борьбе с «избяным», традиционным авербаховский лозунг: «Бей наотмашь!» И внутренние симпатии самого Луначарского, признававшего, что в рационализме, антипочвенничестве самых разных группировок есть и нечто «здоровое», «нужное», «драгоценно-урбанистическое», позволяющее наш «сермяжный народ» поскорее «приучить... к городскому, более острому восприятию вещей».
Горьковская трактовка мужика, крестьянина в послеоктябрьской литературе была – и это следует еще раз подчеркнуть – несколько односторонней, предвзятой. И все- таки при всей ригористичности в ней заключалось больше исторической достоверности, нежели во многих других литературно-теоретических построениях и восозданиях, ибо взгляд писателя на мужика не содержал ни нигилистической абстракции, ни законспирированного бездушия, ни идеализации, ни статики и как бы вырастал из развивающейся народной натуры, из поступи самого народного бытия. «Нужно создать чудовищное количество сельскохозяйственных машин,– писал художник, соглашаясь с упреками в некотором пристрастии к деревенскому и одновременно считая оправданным свое заинтересованно-трезвое его видение,– только они убедят мужика, что собственность – цепь, которой он скован, как зверь, что она духовно невыгодна ему, что неразумный труд – непродуктивен и что только дисциплинированный наукой, облагороженный искусством разум может явиться честным вожаком по пути к свободе и счастью».