Как это часто бывает во Франции, со стороны улицы городок показывал только серый камень домов, а зелень садов скрывал за стенами. Дом № 4 на Place des Bergèries, то есть площади у Овчарен, составлял исключение — в нем садик был перед парадным входом. Как и другие дома, он был из серого песчаника. В нем были электричество и батареи, но отапливался он углем, который нужно было носить ведрами из бездонного подвала. После Америки масштаб уборки, необходимой, чтобы поселиться там, ужаснул Янку. Она была очень несчастна, тем более что, свободно владея английским, почти не знала французского. А из-за моих нерегулярных доходов нам часто приходилось делать покупки в кредит. Поскольку с Францией Янка была явно не в ладах, я чувствовал себя виноватым в том, что своим глупым решением вынудил семью жить в этой стране. Правда, когда шестилетний в то время Тони, абсолютно не владевший французским, пошел в школу, ему вскоре удалось стать первым учеником. Помню, как он заучивал наизусть: «У наших предков галлов были светлые волосы».
Бри для меня — это период переживаний и тяжелой борьбы. Я писал начатую в Боне «Долину Иссы» и должен был ломать себе голову, как прокормить семью: хоть мне и приходили гонорары из книжных клубов и кое-что из «Культуры», этого было слишком мало. На личные расходы у меня оставалось ровно столько, чтобы хватило на автобус до Парижа и обратно плюс стакан вина. Зарабатывать я мог только за пределами Франции — писать для Би-би-си или рассчитывать на задатки по договорам в Германии. Однако наша бедность тщательно маскировалась, и, как я узнал позже, дети вообще не знали, что нам настолько тяжело.
Иногда нас навещали друзья-поляки, и тогда — долгие беседы единоплеменников после ужина, бессвязные из-за многих бутылок красного вина. Главной опорой для Янки и детей были визиты Гудманов и Ханны Бенцион, с которыми мы общались по-английски, но это отдельная тема. Ежедневно таская из подвала несколько ведер угля, я приобрел хорошую физическую форму, но этот Бри был исключительно трудным, и я не люблю его вспоминать. В Польше в это время царил сталинизм, и к моему отчаянию прибавлялась изоляция. В начале 1956 года мы переехали в Монжерон, и настало гораздо более легкое для меня время — как, впрочем, и для моих знакомых в Польше.
В школе мы часто сидели за одной партой. На первом курсе юридического факультета вместе снимали комнату на улице Надбжежной, почти напротив электростанции на другой стороне Вилии[132]
. Что касается взглядов, то нас ровным счетом ничего не связывало, и сейчас я думаю, что все эти комнаты, в которых я жил с чужими, в сущности, людьми, о чем-то свидетельствуют — например, о внешней уживчивости при одновременном утаивании своих по-настоящему личных переживаний. А это вовсе не означает легкости там, где необходимо истинное взаимопонимание.Вацлав забавлял меня своим педантизмом и привычками. Мы оба курили. В те времена надо было покупать табак и гильзы, чтобы набивать папиросы дома. Коробочки с гильзами были разных цветов и с разными рисунками. Ваца коллекционировал эти коробочки и развлекался, укладывая их в вертикальные колонны. Кстати говоря, гильзы оказались довольно недолговечной технологией и исчезли во время войны. Тогда в Варшаве продавали домашний, хорошо обработанный табак прямо на улице, обычно раскладывая товар на тротуаре. Отдельно нужно было покупать папиросную бумагу, и можно было приобрести немалую сноровку в скручивании «банкруток», как называли в Литве самокрутки. Насколько я помню, гильзы папирос, которые делали на продажу Кронские[133]
, не были разделены на бумажный фильтр и часть для курения.Педантизм Вацы был как-то связан с его неюношеским видом. Костлявый блондин с резкими чертами лица, он двигался торжественно и размеренно, из-за чего сразу казался старше. Однако у него было хорошее чувство юмора. Единственный ребенок в семье, сын помещицы. Впрочем, таково было происхождение большинства моих товарищей из гимназии Сигизмунда Августа, что теперь наводит меня на размышления о водоразделе между шляхтой и народом в наших краях.
Мое изучение права вместо гуманитарных наук было безрассудством. Зато Ваце с его складом ума юриспруденция подходила как нельзя лучше. Он находил удовольствие в логике рассуждения и в формулах римского права, которые мы учили наизусть. Вскоре я потерял его из виду, но думаю, что после диплома он поступил на стажировку — скорее всего, не адвокатскую. В 1939 году он мог быть уже заместителем прокурора или судьей, то есть идеальным кандидатом на депортацию. Из Виленского края людей вывозили в основном в лагеря Воркуты. Мне известно лишь то, что он был депортирован и умер в лагере, — наверное, там.