В глубине души я завидовал их невозмутимости. Какое-то поразительное ощущение собственной защищенности, вера в то, что «ад — это у других». Возможно, в случае Ли невозмутимость была всего лишь еще одной маской, но даже это вызывало зависть. У меня и маску-то натянуть не получается — настолько крепко во мне засела неврастеническая тревога. Я живу с ней уже много лет; может быть, с тех пор, как я впервые попал в Нью-Йорк. Но Нью-Йорк — единственный город на свете, где я дома. И моя тревога — тоже очень домашнее чувство, родное, как окружающий меня город. Повседневная жизнь его разношерстных районов сосредоточивает в себе то, что принято называть «культурным багажом», привезенным из Старого Света (где бы он ни был). Все предстает как бы в сгущенном виде. И точно так же работа в больнице концентрирует экзистенциальную подоплеку человеческой жизни, ее незащищенность и оцепенение. Страх — с детства, но теперь, повзрослев, начинаешь понимать, что это нормально, все так живут. Взросление одомашнивает страх. Как будто все время идешь по канату и при этом стараешься наслаждаться прогулкой, любоваться видом… Что же касается Итаки, ее нет как нет, а если и есть, это, по-видимому, ничего не меняет.
Часть 3. Тхеравада
БУДДОЛОГИЯ ДЛЯ БЭКПЕКЕРОВ И ВЕЛОСИПЕДИСТОВ
1
В раннем детстве Вьетнам ассоциировался в первую очередь с мазью «звездочка»: будоражащий запах камфоры и ментола настолько засел во мне, что я до сих пор синестезийно слышу его всякий раз, когда вижу вьетнамский флаг — золотую звезду на алом фоне. Другие детские ассоциации — шлепанцы на резиновой подошве, коническая шляпа «нонла» (впрочем, само название шляпы я узнал много позже); гороскоп, где китайского кролика заменили котом. Пентатоника лютни и флейты, пагоды с широкополыми и загнутыми по краям, как наполеоновская треуголка, крышами. Плюс — почтовые марки, страсть любого советского школьника, самый простой способ отправиться, хотя бы мысленно, в заграничное путешествие. Bưu điện Việt Nam, Poczta Polska, «Монгол Шуудан» — приветы из дружественных соцстран. Потом советское детство сменилось американским, и круг ассоциаций расширился. Для американца Вьетнам — это ужасы двадцатилетней войны и порожденное этими ужасами протестное движение; «Апокалипсис сегодня» и «Цельнометаллическая оболочка»; напалм, агент «оранж» и целое поколение калек с посттравматическим стрессовым расстройством, готовых, как маньяк Лестер Фарли из романа Филипа Рота «Людское клеймо», хвататься за оружие при виде любого прохожего с азиатской внешностью.
Взрослое сознание привыкло фильтровать все, включая ассоциации. Человек, искушенный в «межкультурной восприимчивости», назовет уже не вьетнамки-лягушки и не Вьетконг, а, например, махаяну, кукольный театр на воде и суп фо бо. Предпочтительней ли такие ассоциации? И верно ли, что мы путешествуем ради изживания стереотипов? Или, наоборот, суть в том, чтобы вспомнить все — и резкий запах «звездочки», и запойного ветерана Вьетнамской войны с его патологической ненавистью к «чарли», и махаянские сутры — и попытаться соединить все это в единую мысленную картину? Кажется, так. Успеть выстроить свою подробную и достоверную мандалу прежде, чем все впечатления исчезнут раз и навсегда.
В Ханое мы поселились возле озера Хоанкьем, в старом центре города, где, согласно легенде, Священная черепаха одолжила императору Ле Лою волшебный меч-кладенец для сражения с китайскими захватчиками. С тех пор Хоанкьем называют Озером возвращенного меча, а два острова посреди озера — телом и головой черепахи. В конце XIX века на северном острове в честь хозяйки озера был воздвигнут храм Нефритовой горы, а на южном острове — Черепашья башня. До недавнего времени в озере и вправду жила большая трехкоготная черепаха вида Rafetus swinhoei. К ней был приставлен личный ветеринар; в 2011 году ее вылавливали, чтобы провести трехмесячный курс лечения, продливший ей жизнь еще на пять лет. В 2016‐м черепаха скончалась и была похоронена рядом с тремя предшественницами в храме Нефритовой горы.