Холода продолжались уже неделю, и это было невиданно для Южного берега Крыма. Здешние деревья не привыкли к таким холодам, многие из них не привыкли к таким большим шапкам снега, они не умели сбрасывать с себя лишний снег, их этому никто не учил, а потому почти все деревья Приморского парке стояли, словно ветераны прошедших войн, выставляя напоказ потерянные в боях руки, ноги и головы. Я вышел из аллеи на улицу Ленина и свернул затем в боковую дорожку, которая заканчивалась знаменитым памятником на костях. Я шел к его горящей тусклым красным стеклом звезде, и непонятное беспокойство постепенно начинало овладевать всем моим естеством. Я шел, переступая через торчащие вверх льдины, и постепенно уколы страха, те самые уколы, от которых освободился я несколько лет назад, и которые в последние дни стали все чаще меня навещать, – эти недобрые уколы страха, словно острые иглы льда, стели впиваться в мое сердце. Я предчувствовал что-то недоброе, мне вдруг сделалось очень страшно, захотелось спрятаться куда-нибудь в теплое и безопасное место, но вокруг были одни ледяные сугробы, и спрятаться в них было негде.
Сзади ждала ненавистная школа, а спереди, прикрытая увенчанным звездой обелиском, лежала под землей огромная груда костей, которые когда-то были живыми людьми. Несмотря на мороз, мне неожиданно стало жарко, я вдруг отчетливо понял, что пропал окончательно. Я еще не знал, что же конкретно ждет меня в конце этой узкой заледенелой дорожки, но мне заранее уже было страшно – так, как когда-то давно, в детстве, во время преодоленных мною кошмаров. Сделав еще несколько шагов в сторону обелиска, я вышел на круглый асфальтированный пятачок, и неожиданно понял все. Они давно, очевидно, ждали меня, засунув руки в карманы длинных, похожих на шинели пальто и надвинув на нос свои дрянные плюгавые кепи. Они курили, стараясь согреться, грязно ругались и предвкушали предстоящую месть. Их было много. Они давно планировали мне отомстить, я давно перешел всем им дорогу, в одиночку освободившись от их грязной дворовой зависимости. Я не участвовал в их темных делишках, не пил в подворотнях портвейн, не насиловал вместе с ними глупых нерасторопных школьниц, не избивал малолеток и не терял драгоценного времени на глупое стояние в темных и кривых переулках. Они не могли простить мне моей независимости, моей свободы и презрения к их примитивным и грязным забавам. Они не могли мне простить мое неучастие в их волчьей охоте на беззащитных, пропавших в сугробах людей. Они, может быть, простили мне все остальное, опасаясь дружбы моей с Сердюком и Кащеем. Но, так же, как и наши школьные активистки, так же, как Кнопка и Александр Назарович, они не могли простить мне моих расплавленных тиглей с золотом. Не могли потому, что на фоне их волчьей серости это было невыносимо и перечеркивало саму их серую и никчемную жизнь. Они издали, словно дикие хищники, наблюдали за мной, выжидая подходящий момент. И они дождались его.
Их было много: и Башибулар, и другие, плюгавые и осмелевшие, на кривых рахитичных ногах, низкорослые и агрессивные, в надвинутых на глаза дрянных драных кепчонках, в покрытых мохом шапках-ушанках, с похожими на сливы синими отмороженными носами, с оттопыренными ушами, с кольями и цепями в руках, с кастетами в глубоких грязных карманах. С решимостью убить меня посреди заледенелых снежных аллей.