Зато в этом году уже двое, только оба нос воротили — «я думал, до-ом, а тут избушка, я думал — Во-олга, а до нее идти». Но вообще, в 2001-м все переменилось. Разом, все. 1999-й так-сяк доживали, в конце дверь захлопнули — непонятно, от чего так бабахнуло, от удара или от петард, — и под грохот ключ в замке повернули. В двухтысячном — забывали, прибирались, покраска-побелка, привыкали, заводили, и поехало. И вот Андрей, поехал и доехал. «Легко добрались?» — говорю уже как в русском романе, когда время было еще не деньги, еще не в обрез, еще описывали и заведомую приветливость хозяина, и его от неожиданного визита легкую растерянность, механические фразы — «как добрались, голубчик?» — «За два бы часа сделал
Прошли в дом, сели на веранде пить кофе. Он говорит, для затравки:
Тогда я, холодно, как князь Вяземский, говорю: а что переменилось? Не нахожу, чтобы что-то переменилось. Кассиры — да. Но когда это кто обращал внимание на кассиров? А так — тех же щей. Ну свобода слова. Так она у нашего «слоя молодых людей с запросами» всегда была, еще лучше этой. Эту — с приплатой отдадим, свободу
А точнее, арифмометр. Ах, какая вещь была, Андрей, какая игрушка, какая волшебная машинка! Тяжеленький, крепенький, шпенечки против цифр поставишь — и сильно, громко крути за ручку. И в нижнем ряду в строчку высыпается серебряное число. Десять миллионов триста тридцать тысяч восемьсот один. А чтобы его снять — той же ручкой против часовой стрелки: и выпадает — ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-ноль.
Он слушал меня насмешливо. Вообще. Такой был взят стиль. Что бы я ни говорил. И взят, признаю, довольно етественно. Потому что, в общем-то, смешно: человек говорит так, будто знает, что оно так и не иначе, не переменилось, переменилось — словом,
Он усмехался, но слушал внимательно. А я говорил. Подчиняясь ходу вещей: в те годы жил? жил; до сегодня дожил? дожил; ну и рассказывай. Поглядывал он на меня иронически, но что-то даже записывал. Чем дальше, тем чаще. Вопросы ставил так, что почти на все отвечать было неуютно. Слышали ли вы от кого-нибудь что-то, что выбивалось из общего ряда, или был единый поток с разными струями? Но я отвечал. Или отказывался. Про «переход к интиму» и «час сладостного» сказал, что это личное, а мы с ним не близкие люди, чтобы личным делиться. Он отозвался: «Ну да, вы же были до сексуальной революции». Я возразил — высокопарно, как мог бы Гюго Шиллеру, но так я и хотел: «Мы были, когда были стыд и бесстыдство».