Он сказал, ладно, был у него в институте романец с преподавательницей политэкономии. Постарше его лет на десять. Вялотекущий, через месяц спокойно разошлись. Потом началась эта история с газетой «Культура»: кого исключили, кто ушел в другой институт, кто в академический отпуск, и ему в деканате намекнули, чтобы уходил — что сессию сдать не дадут. Он уперся, знал, что завалить может только политэкономию. И перед экзаменом бывшей своей крале позвонил и на два дня снова закрутил любовь. Она подтвердила, что указание насчет него есть, и не из деканата, а из парткома, и спасти его может чудо. Тем более что на кафедре говорят, что предмет он знает по верхам, неглубоко. Тут он и предложил ей прийти на экзамен и самой убедиться в его знании предмета. И гем самым упомянутое чудо сотворить. Ее доводы «против» и его «за» произносились скорее формально, если учесть, что накануне экзамена он остался у нее ночевать и утром в институт они ехали в одном трамвае. Она устроила так, чтобы подменить экзамен гора на время обеда, дала Найману знак, чтобы без очереди шел отвечать, и поставила четыре.
И после этого он с ней только раскланивался, если видел в коридоре.
«Она была коммунистка», — уточнил я. Найман кивнул. «Ты мне про нее рассказывал, у нее были металлические зубы». — «Один», — сказал Найман. «На Фердыщенку не тянет, — подал голос Б.Б. — Ничего особенно стыдного не нахожу. Со змеей и то получше». «Подожди, — сказал я Найману. — А ты рассказывал про этот экзамен, что по совпадению на первый вопрос твоего билета кто-то отвечал, пока ты готовился, и второй был задан другому как дополнительный, а на третий, я даже помню, про функции рынка при социализме, ты понес наукообразную ахинею, имея в виду наш Кузнечный рынок. Смешной был рассказ. И никакой партийной возлюбленной». — «Вот именно, — сказал Найман и повернулся к Б.Б. — Сочтите за прибавление подлости. Специально придумал историю». — «Ту или эту? — спросил я. — Нет, давай-ка, братец, что-нибудь стоящее».
Я лез на рожон и с «братцем», и с зубами, и сделав вид, что история про змею не в счет. А как тут не полезть на рожон, когда сидит в кресле Б.Б., сидит в кресле Найман, я сижу в кресле, как будто нам так и полагается, как будто мы просто три нормальных человека, три товарища после веселой мужской вечеринки, обслуженной театральным метрдотелем в парике, три старых друга. А не Б.Б., который всю жизнь просидел на жизни, как на раскаленной плите, а жара не чувствовал, прогулял по головам людей, как татарин по пленным князьям, и продолжает чего-то химичить, а если нет, если ему сейчас, как мне, то не желает он ни со мной, ни с Найманом этак, в нормальной беседе, время проводить, как и я, и, само собой разумеется, Найман с ним, почему и завел он эту игру в рассказы, которые своей пакостью хоть на шажок, но делают нас ближе к пакости внутренней и той, что вокруг, куда ни посмотришь. Не Найман, который знал, как жить, когда, в общем, жить не давали, а заставляли, или ему казалось, что знал, но, во всяком случае, жил и учился называть вещи их именами, а теперь все оглядывается назад, ищет там ориентиры, ищет знакомых и в них ищет геройского и, как тогда не хотел смотреть вперед, так и сейчас не смотрит, однако все время что-то делает, а что' — понимает, опять-таки на сделанное оглядываясь. Не я, которому невыносимо признать — а как не признать? — что набор возможностей человека — и моих как такового — что угодно предпринять — ничтожно куцый: поступать честно, поступать бесчестно, встречного любить, не любить никого, сходиться со всеми, ни с кем, прочесть то-то, нет, то-то, а этого ни в коем случае не читать, или, плевать, все-таки прочесть, или пускай плотничать, или валяться на диване, и так далее, сколько чего ни придумай — всё вокруг нуля; а возможности жизни невероятны, бесчисленны, вот именно что что я ни решу, ни сделаю, так или наоборот, ей одинаково хорошо, плохо, безразлично, и вот я со считаными моими жизненными предприятиями кончаюсь, а она, румяная от похода, от своего великого похода, идет, веселая, в свою прелестную даль.