Любил ли он своего ребенка, а потом и второго, тоже девицу, рассуждать опять не берусь. По моей и несметного множества людей логике, если и любил, то не по-людски. А по его, вполне возможно, что в аккурат как следует. Его, Б.Б., летоисчисление началось с его рождения, отец был придатком к его жизни и более препятствием, нежели поддержкой, так зачем же ему становиться таким для детей собственных? Воспитание ребенка «своим», «близким» предполагает в большей или меньшей степени неизбежное делание его еще одним собой и последующий неизбежный болезненный для обоих разрыв, так не лучше ли сберечь силы и нервы, отказавшись и от воспитания, и от разрыва? Поддержка при первой же надобности, а гули-гули — раз в три месяца. Логично? Логично. И рационально. И чем восклицать «бесчувственный!», лучше прикинем сперва, а в какую рубрику сунуть, в какое объяснение сплавить визиты в интернат для уродцев.
Когда родились дети, он подумал о своей смерти впервые не как о смерти себя, а что она для других. Не безразличие их, не их жалость, а их, что ли, ужас — из-за него умирающего: и агонизирующего — страшно, противно; и, главное, уходящего — как раб, самый ничтожный, самый последний, без единой возможности, и их «неужели навеки?». И таков их Б.Б.?! Эта картинка тоже как будто бы — как недавно разочарование в людях и в энергиях, в авантюрах и в аферах — вдруг и постоянно стала отталкивать его от жизни. «Какие специальности приобрели вы за жизнь?» — кто-то спросил его властно в полусне-полутрансе. И он ответил отчетливо, с усталой иронией, зная, что говорит: «Тридцать один черт».
Раз за разом содержание жизни оказывалось чучелом, в котором не тугая набитость была доминирующим качеством, а выпотрошенность вещи. Однажды в 70-х в Москве он пошел на политический процесс — это было поступком тогда — над не известным ему человеком, стал делать записи, подскочил дружинник, зашипел: «Выйдем поговорим!», Б.Б. громко ответил: «Нам с вами совершенно не о чем разговаривать» (а это было уже актом, или, по-кагэбэшному, акцией), еще несколько дружинников задвигалось, вышло, вошло с милиционером — и милиционер арестовал другого, с таким же длинным, как у Б.Б., шарфом. Или когда мать по условленному знаку, поданному Б.Б. в письме из лагеря, отправила его стихи за границу в «Посев» и приехавший оттуда человек передал, что их «по внутрииздательским причинам» печатать не будут, то Б.Б. как ни в чем не бывало позвонил после освобождения в издательство с фразой: «Большое спасибо, что вы согласились опубликовать мою книгу». Номер не прошел, но в том-то и дело, что, оказывается, совершенно не важно, прошли его номера или не прошли. В квартиру Бродского в Нью-Йорке, когда там жил Древин, которому Бродский запретил пускать единственно Б.Б., а Б.Б. поставил себе целью попасть туда во что бы то ни стало, он попал: просто позвонил в дверь, и куда Древину было деваться? — но толку-то! И Бродский с яростью возражал, и Древин скрежетал зубами, и то, что он там побывал, так и осталось просто словом «побывал» — чучелом события. Только такие у него и оставались — и таких набежало за жизнь тридцать один черт.
Ника помогала калекам, проводила подписку в помощь неимущим, читала по кафизме в день, для нее это было Все — а по Б. Б. разве что сюжет для упоминания. Да и что ни возьми: дети, отцовский долг, такая-другая жена, думание и писание, удовольствия и тяготы, даже страдание — более или менее как погода.
Как — «побывал». Кто-то звонит: только что говорил с Америкой — его, Б.Б., племянник повесился. Ну что ж, ужасно. Через день: не он, его друг. Ну что ж, прекрасно. Да ведь тот-то — погиб! Ну что ж, погибают.
В те дни он признался Найману: «Я мог бы сделать что угодно, все что угодно. Украсть, что мне нравится, или просто так. Убить — заказать убить — мешающего или ненравящегося, или просто так. Сойтись, если охота, или просто так, разрушить чье-то благополучие, семью, покой — всех, включая мою жену и моих детей. Но я не могу сделать ничего против этого самого вашего Бога. Из-за страха, конечно, и стыда, и прочего и прочего, но главное, из-за того, что это Бог. Просто слово, которое лишает последних сил, подавляет, как подошва пылинку, даже не способную осознать размеры великана, чья подошва. Ну, а что если это действительно Бог из неба гремит: не кради, не убивай, не сходись с кем попало? А что если это Бог подбросил мне эту жену и этих детей как Своих? И вот получается, что я не могу сделать ничего. Кроме тех вещей, в которых нет никакого присутствия Бога, никакого следа, отзвука, отсвета. А вещи эти — там, где я, где я заполняю собой весь мир. И их много, множество — целый мир, за исключением редких-редких владений Бога».
Найман сказал ему:
— Вы вообще не знаете, что значит любить.
Но я знаю, например, что вы меня не любите… А может, любите. В самом деле, я плохо в этом разбираюсь.
Но если вы примете, например, что я вас не люблю, то могли бы в таком случае сказать, любил ли вас кто-нибудь?