Кроме мамы?.. — Усмехнувшись: — Нет, едва ли. Не мог бы. Потому что, я же говорю, что-то во мне действительно не то.
* * *Дальше я заболел — знаменитая пневмония-бронхит-с-астматической-компонентой Александра Германцева. Через пять дней никакой я уже был не Германцев и не Александр, а статистическая единица эпидемии гриппа с осложнениями на дыхательных путях, а еще точнее, одна какая-нибудь двадцатимиллионная поколения, которое первым стало с детства принимать антибиотики, заставив вирус мутировать до того а-медицинского штамма, что сейчас удушает человечество, самовластно распоряжаясь его гортанями и трахеями. Лежал, вставал, разрывался от кашля, пил воду и слабел. Думал, умру, но не думал, что вот умираю. На пятый день оделся, вышел за хлебом, на улице закружилась голова, осел у стены, кто-то вызвал «скорую», и свезли меня в недальнюю Куйбышевскую больницу. Врачиха сказала: «О, какой у нас запущенный больной», — и пошли меня колоть и накачивать чем-то из шприцов и капельниц.
Эдак через неделю, когда я уже был ходячим, назначили электрокардиограмму, собралось нас у кабинета в сквознячном коридоре человек двадцать, и тут являются Найман и Б.Б. Найман стал мне звонить из Москвы, забеспокоился, что ни разу не застал, попросил Б.Б. узнать, и тот через милицию — пожалуйста. Очередь пропустила меня вперед, но еще раньше в дверь протиснулся Б.Б., перед моим носом закрыл ее и через пять минут вышел с аккуратно уложенной лентой кардиограммы. Пока добирались до палаты, он объяснил, что когда спит на правом боку, в сердце начинаются перебои. Не угрожающие, а такие перекаты. Но все-таки. Как тут было не провериться?
Он пропал на минуту, потом позвал нас с Найманом в пустую ординаторскую — успел договориться с «лечащим врачом». За два с чем-то года, что я не видел его, он сильно изменился внешне. Разумеется, прежде всего это был Б.Б., не узнать его было нельзя, но все словно бы приобрело законченность, структура словно бы утрировалась. Голова воспринималась как конструкция узлов: зрения, слуха, обоняния. Торчащие уши были слуховым органом-, две раковины с мембраной фирмы лучшей, чем «Филлипс», чем «Сони», — они наводили на мысль, что требуют регулярной прочистки, так же как двухканальный обонятельный орган, так же как торчащие зубы. Кость, кожа выглядели неорганическими материалами. Волосы и ногти я видел, как будто прежде рассмотрев их под микроскопом. Их следовало содержать в подобающем состоянии, но стрижка, мытье, чистка распространялись на них как на что-то не принадлежащее Б.Б. Все элементы целого лишились присущих им качеств, глаза и уши — ясности и нежности, качеств «глазок» и «ушек». Одни части черепа оказались больше вытянуты за счет большей приплюснутости других. То же фаланги пальцев. Тело выпирало на передний план, оставляя человека на заднем. Беспримесно человеческого оставалось только осознание этого порядка вещей, осознание, на которое животное тело не способно.
Ощущения в сердце, сказал Б.Б., конечно, чепуха. Все должно портиться, к пятидесяти-то годам — все и начинает понемногу портиться, это нормально, кровь, ткани. Бывает, правда, больно, это хуже. Но что такое «больно»? — воспаление нерва, сокращение нерва, зажатие: жить можно. Я глядел на него с волнением, из-за слабости же — чуть ли не с готовностью, а не притворяться, так с желанием слез. Не потому, что чувствовал, как соскучился по нему тридцать пять, что ли, лет, да, около того, сперва несимпатичный, противный подросток, а сейчас, в общем, старик, так ведь старики и должны быть несимпатичные, старик симпатичен старый, несимпатичный, противный, а какой он еще может быть? И даже не потому, что так остро стало его жалко, когда он сказал, что бывает больно, — жальче, чем себя, когда мне больно: моя-то боль — человеческая, то есть она боль, а я человек, умею помаяться, постонать, а Б.Б., небось, ничего этого не знает и спросить уже не у кого. А потому, что я чувствовал себя, как в одном из моих снов с ним: это он самый, но такой, которого где-то держали, как Железную Маску — страшная металлическая башка, черная удушающая борода под ней, страшный, стало быть, злодей, может быть, кошмарный урод, раз взаперти, про которого, однако, каким-то образом знаешь, что он принц, благородный и ранимый.
В эту минуту Найман повернулся ко мне и сказал: «У тебя нет такого чувства, что он откуда-то вернулся, где мы с ним вместе никогда не были, да и сам он, пожалуй, никогда не был? Не из когда-то случившегося, и не из пропущенного в прошлом, и вообще не из существующего — а откуда-то, про что только и известно, что это не место и не время, а функция, чистая функция, и она заключается в том, что, никогда там не бывав, оттуда можно возвращаться». Вот вам Найман: в который раз произносит что-то вот этакое вместо меня. И кто тут чей двойник, кто кого alter ego: я его, он мое — все равно, я не против ни того, ни этого, я «за».