Анна не ждала. Анна не хотела. На нее не нахлынуло. Избави Господь меня от чувств моих, от любви материнской и от ребенка. Аминь. Утопив ребенка в мусоре, бросилась сама в пруд. Кровавое платье отмыть. Кровавые ноги очистить. Кровавую душу загубить.
Погрузилась девица в воду, словно дитя в чрево матери. То не воды пруда, то воды околоплодные. Стала Анна сама плодом, глаза закрыла, колени к подбородку прижала – эмбрионится. Руками машет, пуповину ищет, пуповину с Матерью-землей. А пуповины и нет, оборвана. Не боится Анна: она в тепле, она в животе у матери. Она не умирает, а возрождается. И никто не увидит смерти Анны, никто не заметит и ее возрождения. Ее обнаружит лишь багор один, проткнет пустой Аннин живот, словно в укор: опорожнилась, пустобрюхая? Зато увидит баб Зоя, как ползет кровавая Анна к краю ада мусорного, как кидает туда живую душу, как молется за смерть ее и отползает. И прогонит баб Зоя тетку костлявую с косой, что Смертью зовется, от мусорной ямы, схватит младенца, прижмет его к груди, стоя по пояс в отбросах, обмотает крепко платком, снятым с седой головы, понесет скорее в дом, закинет в шкаф и будет дышать громко и нервно, боясь на добычу свою взглянуть. Словно вор какой.
Глава 7
Первое время Зоя Ильинична боялась подойти к шкафу, сидела на диване, прикрыв глаза, в надежде, что все это какой-то дурацкий сон, который вот-вот закончится.
Но в сон ворвалось резкое «Уа-а-а!», донесшееся из шкафа.
Бабушка Зоя вскочила, заметалась, не зная, что и предпринять: то ли ребенка достать и успокоить, то ли захлопывать нервно двери и окна, не выпуская преступный крик наружу.
А в том, что это было преступление, Зоя Ильинична не сомневалась. Она украла чужое: чужого ребенка, чужую жизнь, чужую смерть. Он ведь умереть должен был, так решила та, что на него имеет право, – мать, Анна. Должен был, да не умер, и все стараниями бабушки Зои.
И зачем, зачем она только влезла в это дело? Зачем вздумала чужую Смерть обманывать? Схватить и отнести матери. Сказать: «Извините, вы обронили». А та сама пускай решает, еще раз обронить али оставить-таки. На тот момент Зоя Ильинична не знала еще, что Анна утопла, нести уже некому. Младенец надрывался, да так, что казалось, что шкаф дребезжит, вибрирует от детских криков. Невыносимо. Распахнула бабушка Зоя дверку шкафа, схватила нервно платок с кутенком, порвалась было затрясти его гневно, да увидела черные-черные глаза, зрачок один, почти безбелковые. Глазки-смородинки. Было что-то в этих глазах магически притягательное: и любовь, и просьба, и непонимание, и доверие, и целый мир. Губки пухлые зашамкали сладко, а затем опять раскричались. И вновь заметалась бабушка Зоя, суетно, но на сей раз со знанием, что делать ей нужно: кормить, кормить, кормить новопоселенца. А кормить-то и нечем. Бросила младенца на кровать, а сама в хлев, к корове, за парным молоком. Выдоила немного, в ковш перелила и задумалась: кипятить или не кипятить. Младенец заливался так громко, что решение нашлось быстро – не кипятить.
Отыскала бабушка Зоя в аптечке новехонькую пипетку, сполоснула ее наскоро в ведре, набрала молока и ребенку в рот впрыснула. Тот закашлялся, словно подавился, но сразу понял, что нужно делать. Несколько пипеток в себя принял, успокоился.
Бабушка Зоя ковш с молоком отставила, на краешек кровати присела и любуется своим дитем. В том, что это ее дите, сомнений больше не было. Как говорится, сам Бог послал, а она уж выходит. Только младенец отчего-то посинел вдруг, словно подавился. И дыхание будто приостановилось.
Схватила бабушка Зоя ребенка, к груди прижала с силою: