В конечном счете, поняв, что жизненные силы вот-вот его покинут, и решив более не состязаться в переталкивании тарелки, дядя Лёша громко вспомнил маму Дмитрия и сорвался из-за стола. Взметая пыль и сбивая стулья, ринулся он к стойке бара, на ходу громогласно взывая к бармену: «Воды, давай, дурак!!!», нимало не смущаясь тем, что слов «воды» и «давай» этот бармен по-русски не понимает. Воды в дядю Лёшу поместилось много. Прямо из-под крана над мойкой выливалось и в дядю Лёшу помещалось так, будто он не мужчина средних лет, а нефтеналивной танкер, только-только приступивший к приему своего жидкого груза. Вернувшись через пятнадцать минут к столу и шепелявя из-за распухшего языка, он проникновенно сообщил Дмитрию: «Из-за самолета все так случилоссся. И вообсссе, спалосссь сегодня нехолосссо». Сообщил и потребовал везти его к дому, потому как он теперь спать очень желает. Дмитрий, получивший несказанное эстетическое удовлетворение от столь искрометного представления, в отличие от дяди Лёши, прекрасно знал, что это вовсе не комедия в одном акте, но никак не меньше, чем трагедия в двух картинах. И вторая картина ожидаемо была разыграна как по нотам утром следующего дня.
Случилась она при исполнении дядей Лёшей утренних гигиенических процедур, в том числе, вы уж извините меня за такие подробности, и дефекацию организма в себя включающих. Приступив к этой части, в прямом смысле слова, утреннего туалета, дядя Лёша в полной мере осознал, что вчерашние «радости» аэропортового угощения были исключительно мягкой прелюдией к настоящей буре ощущений, каковые вызывает чистейший капсаицин, попадая на слизистую оболочку того места человеческого организма, которое сразу за прямой кишкой располагается. И если, не убоявшись медицинских подробностей и абсурдности действа, попытаться ротовую полость с этим самым окончанием кишечника сравнить, то какое из этих двух мест наиболее чувствительным является, очень даже спорным вопросом окажется. Дело, конечно, очень персонифицированное, и не мне об этом судить, потому как для этого у нас светила медицинской науки имеются, но только одно могу сказать совершенно точно: в тот момент, когда ты перечное пламя кушаешь, то ты, в принципе, остановиться можешь и дальше не кушать вовсе, а в случае возгорания языка его завсегда мокрым и холодным залить можно. Но вот когда тебе со вчера съеденным поутру расстаться нужно, процесс ни остановить, ни перенести, ни совсем от него отказаться совершенно точно не получится, делать нужно, хоть ты плачь. А мокрым и холодным в том месте при выходе съеденного наружу остроту восприятия ну никак не притушить. Ничего не поделать, потому как конструкция у человека такая.
Вот, судя по всему, дядя Лёша как раз и плакал. Ну, как плакал, ревел во весь баритон бегемота, израненного заточенными палками африканских охотников. Он же, бедняга, решил, что сожженная ротовая полость и навеки потерянный интерес к острой кухне – это совершенно полная расплата, понесенная им еще вчера за его чрезмерную самоуверенность, и что новых испытаний теперь уже ненавистный лайт-суп для него более не готовит. Но нет, ошибся дядя Лёша. Очень сильно ошибся! И вот теперь, сидя на фаянсовом объекте уединения, он во второй раз понял, что лайт-суп ему сильно не нравится. Понял и тягостными стонами, переходящими в предсмертный хрип погибающего кабанчика, сообщил всему дому новость о том, что кушать он теперь будет исключительно кефир и что местная кухня лично им может быть описана исключительно с применением ненормативной лексики «великого и могучего». Именно так он ее, кухню эту, собственно, все сорок минут терзаний как раз и описывал, при этом ни разу матерный глагол с матерным же существительным или прилагательным не перепутав и ни разу в тираде своей не повторившись.