Не зная, что делать, я встал, огляделся вокруг. На поле было много народу. Всюду слышались радостные крики, люди обнимались, бросали вверх кепки, пилотки.
Вдали дымился старый Бахмутский шлях — там шли наши войска.
Низко над горизонтом стояли багрово-красные облака. Над землей медленно поднималось солнце. Наступал день.
Митька очнулся в больнице, но прошло много дней, пока мне удалось увидеться снова с моим другом.
Огненными красками цвела сухая, прозрачная осень. Трава, листья на деревьях — все окрашивалось в яркие цвета: от пестро-желтого до кроваво-красного. Летали длинные белые паутины. На сливе-зимовке висели покрытые сизоватой дымкой перезрелые плоды. Нарочно не срывали, берегли для Митьки, когда он поправится настолько, что можно будет угостить его сливами.
Мы сидели с Митькиной бабушкой на пороге дома, я читал вслух полученное от Лешки письмо.
«Дорогая мама! — писал он. — Я очень беспокоюсь о вас, как вы там живы и здоровы? Как Петя? Ему, по-моему, следует идти в ремесленное, пора приобретать специальность.
Кратко о себе. Я сейчас ранен, лежу в госпитале. Но вы не беспокойтесь, рана не опасна: немножко задело осколком левое плечо. Недели через две все заживет и снова пойду на передовую. Похвастаюсь вам — я сержант, командир отделения.
Передайте привет всем-всем. Пишите поскорее ответ, мне не терпится узнать, как вы живете.
Напишите, что нового, кто жив, кто погиб. Как там поживают Маша, Ксеня, Митя? Миша Зорин, я слышал, где-то воюет. Узнайте его адрес и пришлите мне.
Мой адрес: полевая почта 48 323 «Б».
Хотя в письме не было ничего особенного, но я несколько раз прерывал чтение, чтобы вытереть слезы. Я вспомнил маму и не мог удержаться, чтобы не заплакать. Бабушка тоже плакала, вытирая передником глаза. Она оплакивала Митькиного отца, о котором до сих пор не было никаких известий.
— Ну что ж, — сказала она. — Напиши ему все. Передай от меня поклон. Пусть горем не убивается: не у вас одних мать погибла…
— Сначала схожу к Митьке в больницу, может, сегодня допустят к нему. А потом буду писать.
— Сходи, сходи, проведай, — сказала бабушка. — Если не пустят, расспроси хорошенько у сиделки, как он, может, ему надо передать что-нибудь.
Я ушел в комнату собираться. А когда стал выходить, услышал через открытую дверь жалобный голос бабки Марины.
— Вот люди, как все равно без сердца, — жаловалась она, — Никто не хочет подписать бумагу, будто рука отвалится.
— Какую бумагу? — спросила бабушка.
— Да чтоб помиловали Гришаку. Его ж, сердешного, арестовали и будут судить. А за что? — Бабка Марина заплакала. — Кому он что сделал?
— А ничего не делал, так что ж плакать? Там разберутся, наверное, с головами сидят. Что ж его немцы забрали, что ли? Свои. А свои — не чужие. Ничего не делал, — проговорила бабушка. — Люди головы клали, а он наживался, у немцев служил.
— Да разве ж он виноват? Заставили, вот и служил.
— А не виноват — придет домой.
— Жалко ж как сердешного. Подписали б всем миром бумагу, может и помогло.
— Неграмотная я, — сказала бабушка.
— Эх люди, люди… — завздыхала бабка Марина.
Я не выдержал, вышел из комнаты. Осунувшаяся, постаревшая на несколько лет бабка Марина, действительно теперь похожая на старуху, взглянула на меня, широко раскрыла глаза, попятилась назад.
— Свят, свят! — стала она крестить меня, словно увидела самого дьявола. — Господи, наваждение какое! — Она подхватила подол юбки и побежала со двора, сверкая белыми икрами, разрисованными вздувшимися синяками вен.
— Чего она испугалась, бабушка?
— Тебя. Она ж думает, что ты вместе с матерью сгорел. Ходит собирает подписи… Постыдилась бы.
Красное кирпичное здание железнодорожной больницы стояло на самом возвышенном месте в поселке и было обнесено высоким каменным забором. Во дворе больницы большой сквер, красивые клумбы, скамейки. Там сидят или прохаживаются больные в серых халатах, к ним приходят родственники, знакомые, они подолгу разговаривают. Митька ходить не может, и к нему не допускают. В какой палате он лежит — узнать трудно. Я заглядывал во все окна — не увидел.
Дежурная сестра встретила меня, как старого знакомого:
— Опять ты?
— Да. К Горшкову мне надо.
— Он что, брат тебе или товарищ?
— Брат, — соврал я и тут же поправился: — Товарищ… Он мне и товарищ и брат.
Сестра, хитро улыбаясь, смотрела на меня.
— Правда, — убеждал я ее. — Можно даже сказать, что Митька мне настоящий брат!..
— Да-а, — протянула она. — Интересное сродство. Ну что с тобой делать? На две минуты пущу, только разговаривать ему много нельзя.
— Буду молчать! — обрадованно закричал я.
— Оно и видно, — засмеялась сестра. — Ты можешь говорить, а ему нельзя. — Она подала мне белый халат, пахнущий мылом и лекарствами. — Надевай.
Халат был длинный, ноги закрыл до самых пят, рукава висели почти до пола. Мне вспомнился плакат, который я видел как-то на станции. На нем был нарисован в таком же просторном халате Гитлер и два красноармейца, которые завязывали ему узлом рукава. Под рисунком подпись: «Наденем на Гитлера смирительную рубашку!»
«Во и я как в смирительной рубашке».