— Это тоже один из предрассудков, которые история когда-нибудь рассудит. Мы Боснию и Герцеговину никогда Австрии не обещали и не отдавали. Это пятно пора смыть с памяти Александра II. Ещё раньше мне удалось убедить западных дипломатов, что если они хотят серьёзно улучшить участь турецких христиан, то Россия идёт вместе с ними. Если же нет, то у меня были готовы отдельные русские предложения. Этого они боялись пуще всего. Оставлять раздробленной Болгарию туркам было нельзя — продолжилась бы резня, и это не было бы для мировых держав решением вопроса. Англичане подумали и согласились со мной. Тем же австрийцам, которые опасались создания большого сербского государства, я достаточно ясно доказал, что нет ни одного политического или территориального условия, достаточного для занятия ими Боснии и Герцеговины. Соглашение в Сан-Стефано дало независимость Болгарии. На этой почве можно и нужно было стоять и по другим славянским землям. Я же не виноват, что меня не поддержали в родном Министерстве иностранных дел. Мне оставалось только уйти, что я и сделал, а в Берлине всё созданное мною окончательно разрушили...
— Вы сами вот так взяли и ушли? По своему желанию?
— А как вы думаете? — невесело усмехнулся Игнатьев. — Но это не для записи...
Они ещё долго пили чай и говорили, говорили... Только когда большие напольные часы пробили двенадцать, Игнатьев вежливо намекнул, что ему пора собираться в дорогу.
Шарапов вышел восхищенный и очарованный собеседником. Щёки горели, тёплый встречный ветер бил в лицо. «Вот это человек, вот это, да-а! Настоящий политик: сказал, словно отрезал! — думал он, шагая по мостовой. — Он так бодр, так юношески свеж и энергичен, несмотря на свои годы, что сердце подсказывает — своей службы России Игнатьев ещё не дослужил».
ЭПИЛОГ
Последние годы граф провёл в своих любимых Круподеринцах, в «Крупке», как её называли в игнатьевской фамилии. Среди хивинских мечетей и китайских шелков на фоне портрета Гладстона Игнатьев неутомимо писал мемуары о своих приключениях и борьбе за Константинополь. В рабочем кабинете графа был специальный «болгарский» шкаф, где он держал розовое масло, болгарские национальные вышивки, ткани. Там же хранились черновики Сан-Стефанекого договора, сохраняемые в доме как реликвии, и перо в футляре, которым он подписал этот исторический документ. Внуки графа весело носились по садовым дорожкам, распевая болгарскую песню «Шумит Марица, окървавена», а дед, подставляя трость, ловил расшалившихся внучат за ноги, чем приводил их в неописуемый восторг.
Графу довелось стать свидетелем своей прижизненной славы. В 1902 году в Болгарии, куда он прибыл вместе с женой и сыном в связи с празднованием 25-летия Русско-турецкой войны, его встречали огромные толпы, осыпали цветами. В Софию он въехал под живой аркой-пирамидой, образованной ополченцами и «юнаками», в его честь организовали фейерверки и даже факельное шествие... Николай Павлович смотрел на всё это со слезами на глазах. Выступая там же, в Софии, где в его честь назвали улицу и школу, Николай Павлович сказал: «...Мой идеал был и есть свободная Болгария. Я мечтал об этом ещё с 1862 г., и в душе я благодарен, что смог увидеть его осуществлённым. Моё сердце принадлежит болгарам, и я желаю болгарскому народу процветания...»
Между тем в воздухе чувствовалось приближение грозовых революционных событий. Сам граф был убеждён, что старая Россия, некогда пребывавшая в «медвежьей спячке», катится в пропасть, а власть не замечает этого: царя все успокаивали, сколь прекрасен и велик народ русский и сколь чисто и многотерпеливо его сердце. Его племянник — будущий дипломат, разведчик, генерал-лейтенант Алексей Игнатьев — вспоминал, как однажды, после традиционного воскресного завтрака, он, ученик старшего класса Пажеского корпуса, заглянул в рабочий кабинет к дяде.
Николай Павлович сидел у письменного стола, заваленного но привычке какими-то бумагами. Племянник, ожидая, когда он кончит писать, смотрел в окно, выходившее на Мойку, напротив красного здания придворных конюшен.
— Смотрите, дядя, — юноша не удержался от возгласа, — казаки идут! Едучи к вам, я слыхал от извозчика, что на Казанской площади студенты бунтуют. Неужели казаки будут их рубить?
— Какое там рубить! Всё это, братец, пустяки.
— Почему? — недоумевал Алексей, — ведь студиозусов-то этих самых казаки в лучшем виде могут нагайками разогнать?
Старик не придал значения его словам, а лишь ухмыльнулся: «Сейчас это значение не имеет. А вот когда с топориками народ пойдёт, тогда ты обо мне вспомни».