Муха пришел перед самым звонком. Привела его ветеринарша, а учительница посадила на первую парту, потому что росточку он был небольшого. Зато ресницы длинные. Одели его ветеринар с ветеринаршей нарядно. Сидел Муха смирно, не вертелся, поднимал руку, отвечал хорошо.
— Да ну, какой-то он… — прошептал Карчмарек-младший.
Епископ оплевал Духа. Учительница поставила обоих в угол.
На переменке мы обступили Муху. Одни спрашивали, откуда он, другие на всякий случай обещали, что он еще увидит, чего будет.
Муха пожимал плечами. Окна в классе были открыты, цвела первая сирень.
— А я умею ходить по стене, — вдруг сказал Муха.
И пошел.
Наискосок.
Всем этот Муха понравился, и никто его потом не дразнил.
День поминовения
Стоят в аллейке женщины, рядом детская коляска.
Мы с Весеком и Карчмареками присели на оградку. Слушаем.
Когда в лохань льется горячая вода, подымается пар и ничего не видно. Когда Фельская добавила холодной, туман рассеялся, а дно лохани поднялось кверху. Фельская попробовала рукой. Закрыла глаза. И почувствовала в воде круглоту плечика, и почувствовала скользкий от мыла затылочек. И будто зашлепала по воде ручонка. А ведь Фельская всего-навсего затеяла постирушку…
— Когда немножко подрастут, все ж полегче… — говорят женщины.
Мимо проходят люди с белыми астрами в горшочках. Откуда-то пахнет палеными листьями, горят в плошках надгробные свечи.
Или же… Услыхала Фельская крик в саду перед домом. Бросила все дела. Выбежала. Везде пусто, тихо. Только ветки колышутся, только один сук сломанный, будто минуту назад кто-то с него свалился.
— А в школу пойдут, — говорят женщины, — один хочет учиться, другой не хочет.
— Иногда и ремнем нужно, — вздыхает мать Карчмареков.
Или… чистила Фельская кастрюлю. Блеск навела — ну прямо зеркало. На дно посмотришь — все видно, да так ясно… Дверь в комнату открыта. Как будто сыновья Фельской сидят за уроками — тени в кастрюле. Тени поднялись из-за стола. Пошли к двери… Теперь такой не купишь. Старая хорошая кастрюля…
— Такая жизнь, — кивают головами женщины.
— А подрастут — за ними только глаз да глаз.
— Ну а ваша малышка как? — спрашивают у матери Карчмареков.
— Хорошо, грех жаловаться. Быстро растет.
— Я вот тоже, — разоткровенничалась мать Весека, — в войну иногда проснусь, положу руку на подушку, говорю: отзовись хоть словечком. А его… а мужа нет. Нетушки.
По аллейке идет викарий. Подходит, останавливается. Все: слава Иисусу.
— Это что у вас за сход? — спрашивает викарий. — Стоят, гляжу, женщины, о чем-то судачат. О чем, интересно?
Поворачивается к нам:
— А, и мальчики слушают. Так о чем разговор?
— Разговор о чем? О счастье и злосчастье.
— От злосчастья, — учит викарий, — самое лучшее — молитва и смирение.
— Э, откуда вам, отец, знать, что для женщины самое лучшее, — вырывается у одной.
— И что для женщины самое важное, важней всего на свете, — добавляет мать Весека.
Возможно, викарий знал, что самое важное и что самое лучшее, возможно, знал, а может, и не знал. Смутился, обиделся. Отошел.
Перед домом могильщика стоит его велосипед. Викарий осматривает велосипед, проверяет. Подоткнул сутану, из-под нее неожиданно показываются брюки. Уезжает.
На шее у викария белый воротничок, будто тугой ошейник.
(Потом, спустя несколько лет, викарий купит себе мотоцикл «Ява».)
Или же… спрашивала Фельская у своих детей, куда они идут и зачем. А в ответ слышала только, что они уже не дети; тогда она им, что скажет отцу, но они уже отца не боятся. Ждала их Фельская к обеду, ждала к ужину. Не пришли. Машина, услышит, проехала, и снова тихо. Шаги патруля за окном, заслоненным черной бумагой. Ночью они возвращались, после комендантского часа возвращались. Возвращались, а неизвестно было, вернутся ли.
— С малыми детками — горе, с большими — вдвое, — говорят Фельской женщины.
Мать Карчмареков достает бутылку с молоком. Кормит маленькую; день теплый, не скажешь, что начало ноября. Малышка выпячивает губки, сосет. В бутылке вскипает пена. Небо уже темное. Люди мимо еще проходят, но лица их быстро исчезают в сумраке. Язычки пламени на могилах вытягиваются, коптят, клонятся от ветра.
— Послу-у-у-шай… Ты веришь, что покойники могут приходить? — шепчет Весек.
— Немножко… немножко верю.
Или… Уже после войны, недавно, Фельская вдруг проснулась и села впотьмах у окна. Смотрела прямо перед собой. Тогда они подошли к забору. А говорили, что их нет… Фельская сразу их узнала, но крикнуть не могла. Сама не знает, как очутилась на улице. Они рядом, только протяни руку. Повернулись и пошли, но шаги неслышные. Она — за ними. Идет, а догнать не может. Куда-то они ее вели… И хоть бы сказали: «Оставьте нас, мама, в покое». Нет, ничего не сказали. Пропали.
— У обоих головы в крови. О господи! Господи! — всхлипывает Фельская.
— Прошлого не воротишь, — утешают ее женщины, — не плачьте.
И обнимают Фельскую, и плачут. Тихонько переговариваются:
— И хорошо, оно к лучшему, что не догнала Фельская сыновей. Куда б они ее завели — разве что в такой дом, где врачи добрые, а санитары сильные.