Первым я узнал стоявшего слева бедного кота Клемансо — первым из всего этого застывшего подобия Ноева ковчега. Он оскалил зубы, словно готовился испустить пронзительный вопль, и выпустил когти. Рядом с ним были две собаки из нашего квартала — Жозефина и Мюге, дог психоаналитиков и дворняга консьержки, перемазанная в красной краске, словно потерявшая куски плоти в смертельной схватке. За ними, оба в белых халатах и с забавно открытыми ртами, словно для того, чтобы напомнить о своей профессии, стояли дантист Азулей и его ассистентка, снова соединившиеся, на этот раз навсегда. Затем какой-то тип, похожий на грузчика, с серьгой-кольцом в ухе — его я узнал по рулю, обтянутому искусственной кожей «под леопарда», который он гротескно сжимал обеими руками, а также по огромной дыре, которая зияла у него во лбу, — это был шофер грузовика с департаментского шоссе 965, одна из первых жертв в этой истории! Затем, в той же самой тускло освещенной зоне отверженных — какой сюрприз! — мадам Лекселлен, жена мясника, сидевшая на высоком табурете, с возвышавшимся над головой огромным шиньоном и неприятной усмешкой на губах, словно готовая в очередной раз сказать что-то язвительное в адрес мужа, с пачками денег в руках. У ее ног — близнецы консьержки, с искаженными злобой физиономиями, вцепившиеся друг другу в волосы. Недалеко от них, чуть наклонившись вперед, с огромным пером, воткнутым между ягодицами, — Жан-Жак Маршаль, также с гримасой на лице. Что до какого-то человека лет пятидесяти, на голове у которого лежал кусок розоватой черепицы, а вокруг пояса был обмотан план аббатства, — я без труда догадался, что это был злополучный «реставратор» из Понтиньи.
Симметрично им с другой стороны, под тем же мрачным освещением, я увидел Полин Менвьей с кругами под глазами (в которых, однако, сохранилось вызывающее выражение «Мне на все плевать!») и руками, скрещенными на огромном животе, ставшем едва ли не впятеро больше прежнего. У ее ног гротескно растянулся грузный лысый человек, державший в руках палитру и кисть, в котором я узнал Москайя — еще одного соперника Бальзамировщика.
— Ну? Как вы все это находите? — спросил последний.
Я смог лишь пробормотать:
— Невообразимо!
Но я еще далеко не все увидел. Ибо, присмотревшись получше, я разглядел в промежуточной зоне с более мягким освещением, среди многочисленных незнакомцев, сильно различавшихся между собой (по возрасту, росту, одежде, а также профессиональным орудиям, которые они демонстративно сжимали в руках, словно статуи или витражные изображения святых — те символы, которые с ними ассоциируются), и тех, кто был мне знаком, даже близок, а в некоторых случаях и более чем близок. Узнавая их одного за другим, я чувствовал, как у меня разрывается сердце. Слезы выступили у меня на глазах, я смотрел на них с недоверчивостью и болью, про себя обращаясь к ним со словами сочувствия:
— Как же это с вами случилось, бедные мои друзья? Какие страдания вам довелось претерпеть?
Прежде всего я увидел маленькую Элиетт в ее красивом синем пальто: сидя между двумя-тремя такими же несчастными детьми, она, казалось, хлопала в ладоши при виде кукловода (вероятно, того самого, у которого я так и не успел взять интервью!), который держал перед собой на ниточках своих Петрушку и Сапожника. Но самое сильное впечатление — я едва не закричал — произвел на меня вид Эглантины, полуобнаженной, не слишком изуродованной, хотя и находившейся почти рядом с неприятными личностями, освещенными зеленоватым светом. Между ее грудей что-то блестело — это был золотой скарабей, подаренный мной. Моя бедная подруга, некогда такая веселая, такая энергичная, такая чувственная, рядом с которой я мечтал прожить долгую жизнь и состариться и которая отныне и навсегда изменилась до неузнаваемости!
Недалеко от нее — новый сюрприз! — столь же близкие в смерти, как прежде далекие в жизни, — библиотекарь и мой дядюшка Обен, несмотря на то, что гроб последнего на моих глазах уехал в огненную печь (но, очевидно, он был пуст — вот почему он казался таким легким в руках носильщиков!). Что до Моравски, я сам отнес его, как говорится, к последнему пристанищу. Которое на самом деле оказалось не последним. Могильщик с кладбища Сен-Аматр был прав, да и комиссара на сей раз чутье не подвело: трупы исчезали с кладбища значительно чаще, чем появлялись на нем. И дядя, и Моравски, надо признать, выглядели наилучшим образом: библиотекарь с сосредоточенным видом и едва заметной улыбкой на губах читал огромную книгу в кожаном переплете — это могли быть «Опыты» Монтеня. Мой дядя — каким чудом Бальзамировщик, которому я никогда об этом не говорил, узнал, что он был архитектором? — держал в одной руке какой-то чертеж на кальке, в другой — угольник.
Не хватало лишь Александра Мейнара. Может быть, он тоже был среди «проклятых» (его обличительные выступления на стадионе, я полагаю, не могли внушить мсье Леонару ничего, кроме отвращения), если только скандал, устроенный им в «Приюте гурмана», не заставил его преждевременно покинуть Оксерр.