Как ни странно, отвлеченный от унизительной страсти этой новой, изумительной стороной учебы, так прочно занявшей все мысли, Найрн наконец-то научился разговаривать с Оделет. Все волшебство оставило ее, вселившись в иные вещи. Да, она все еще каждый миг привлекала его взгляд, а ее голос и музыка пленяли сердце – но, более неподвластный ее чарам, он смог как следует разглядеть ее, высокородную леди, ради музыки выучившуюся варить яйца и поддерживать огонь под котлом с чечевицей.
Теперь Найрн не спешил прокрасться сквозь кухню. Наоборот, он задерживался здесь дольше остальных: чтобы послушать ее, он резал морковь и лук, а после еды оставался чистить котлы. Благоговея перед ее храбростью – подумать только, отправиться одной в уединенную школу среди безлюдной равнины! – он задался вопросом, не привлекло ли сюда и ее нечто большее, чем музыка.
Однажды утром, когда она замешивала тесто, он начертал в рассыпанной по столу муке древнее слово – три палочки, которые она смахнула, даже не взглянув на них. Очевидно, она не принадлежала к тайному кругу избранных Декланом. Но нечто общее между ними имелось: оба они бежали из дому.
– У меня был конь, и я знала, куда направляюсь, – с легкой иронией заметила она. – А у тебя не было ничего, кроме собственных ног.
После ужина они вышли наружу, посидеть на склоне холма и поиграть друг другу песни Эстмера и Приграничий, она – на арфе, он – на свирели. Долгое лето шло к концу, листья дубов желтели. Где-то во тьме – быть может, внизу, у реки, – играл Деклан, подобно им, любуясь золотистой, как его глаза, полной луной, оторвавшейся от земли и устремившейся вверх. Казалось, огромное темное небо в полосах облаков засасывает, поглощает мешанину голосов и мелодий, доносящихся из-за стен позади.
– Когда ты так мал и сам не знаешь, на что решился, все куда проще, – ответил Найрн. – И погляди: чтобы прийти сюда, готовить для всех еду и спать на соломенном тюфяке, брошенном на пол, ты отказалась от богатства, от слуг, от любящей семьи, от мягкой постели. А я оставил позади всего лишь сварливого отца с кулаком тяжелее железной лопаты, да братьев, что швыряли меня в свинарник, стоит только попасться им на глаза.
– Я ушла из дому за музыкой. Как и ты.
– За музыкой Деклана, – негромко, с ноткой затаенной горечи сказал он.
– Да. За всей ее красотой. Мы оба пришли, чтобы учиться у него.
Подняв взгляд, Найрн увидел ее глаза, полные яркого лунного света.
– Я не стремился к Деклану, – негромко сказал он. – Но в конце концов нашел его.
Оделет поплотнее закуталась в нарядный плащ, прячась от поднявшегося к ночи холодного ветра, рвущего желтые листья с ветвистых дубов.
– Я не питаю иллюзий насчет своего таланта, – просто сказала она. – Когда буду готова – вернусь домой, выйду замуж и научу детей тому, чему научилась здесь. Знаю, отец из-за меня рвет на себе волосы – мой брат Бервин дважды приезжал, чтобы сказать об этом. Все они за многое злы на меня, и не в последнюю очередь – за то, что предпочла их обществу общество придворного барда короля-самозванца. Но я тоже зла на отца. Да, я знаю, он любит меня. А еще знаю, что сейчас сто́ю для него много дороже, чем когда-либо в будущем. Я будто сижу на чаше весов, а он каждый день глядит на них, взвешивая золото и подсчитывая имения, которые я принесу ему. Мать говорила, что он ничего не может с этим поделать – так уж устроены все отцы. Неважно, каковы они вначале, в один прекрасный день они помимо собственной воли будут смотреть на тебя и видеть только то, что за тебя можно выручить.
– Думаю, ты будешь очень дорога тому, кто искренне любит тебя, – рассудительно сказал Найрн.
Глаза Оделет сверкнули в темноте, обращенные к нему. В них чувствовался вопрос, но Найрн, всю жизнь потворствовавший собственным прихотям, в кои-то веки промолчал. Он понимал: путь к единственной надежде на счастье с ней долог и труден. Вдобавок, он знал, что Деклан не солгал ему по крайней мере в одном: он и понятия не имел, что значит слово «любовь».
Однажды, поздней ночью, когда почти все ученики разошлись спать, он взял арфу и забрался с ней на вершину башни. Прислонившись спиной к зубчатой стене, он заиграл порывистому ветру, сверкающим ледяным звездам, уханью сов, шороху высохших листьев, поднятых ветром с земли и брошенных вверх, будто щедрый прощальный дар умиравшего лета. Играя, Найрн называл их по именам и вспоминал, представляя в уме, те палочки, что означали «сову», «лист», «ветер». Ярко пылая перед мысленным взором, они не звучали – ведь больше никто на свете не знал, как их произнести. И сами они не желали откликнуться даже на звуки арфы, хотя Найрн умолял их об этом так страстно, так нежно, как только мог. Слова упорно оставались безгласными инструментами. Наконец он позволил арфе умолкнуть, напоследок тронув большим пальцем струну. Под ее затихающий звук – мягкий, рассеянный, точно удар медленно бьющегося сердца – он думал о том, как же услышать язык, на котором уж многие сотни лет говорят одни камни.