Целиком эта художническая история звучит так: голодные двадцатые годы двадцатого века, зима. В студии Фаворского все сидят без работы, заказов нет, еды нет, дров нет. Холод, голод. Фаворский и его ученики еле-еле влачат свое жалкое существование. Вдруг – заказ: оформить некий объект. Срочно. Все радуются, выезжают на объект. Работают всю ночь, чуть не падая от усталости. К рассвету – звонок. Заказ отменен. Все, как убитые, выходят в ледяное темное утро. Пурга. Все бредут в снежном тумане, еле переставляя ноги, удрученно съежившись. Впереди – Фаворский. Вдруг он оборачивается к ученикам и произносит: «Зато покомпоновали».
До сих пор, если попадается мне на глаза множество Мандельброта, вспоминаю беснующихся людей в холотропном подвале.
Первый раз я приехал в Прагу в 1980 году, вскоре после того, как мне исполнилось четырнадцать лет. Поезд, отправлявшийся с Белорусского вокзала, шел через Польшу и два часа стоял на вокзале в Варшаве. В тот год в Польше происходили интенсивные события, связанные с деятельностью профсоюза «Солидарность». Сквозь вагонные окна я увидел страну, охваченную волнениями. Стекла в этих вагонных окнах были местами пробиты и небрежно заклеены бумагой: поляки кидали камни в московские поезда. Стены всех придорожных строений были исписаны политическими лозунгами, надписями «Солидарность» и эмблемами непокорного профсоюза (какой-то кулак, если не ошибаюсь). Через год, уже в 1981 году, я снова ехал этим путем. Польша уже была другой. Генерал Ярузельский ввел тогда военное положение. Все надписи на стенах были замазаны. На вокзале в Варшаве все оцеплено войсками. Я оказался в одном купэ с литовской дамой и ее дочкой. В дороге мы с ними как бы даже подружились. Когда мы вышли в Варшаве на перрон, к нам тут же подошел польский полковник, галантно козырнул и произнес, обращаясь к даме: «Поезд стоит здесь два часа. Позвольте мне показать вам Варшаву». Польскому полковнику понравилась литовская дама. Мы залезли в военный джип, и полковник действительно прокатил нас по Варшаве, четко уложившись в два часа. Довольно содержательно рассказывал историю города. Говорили они то по-русски, то по-польски. Полковник изъяснялся по-русски свободно, почти без акцента. Дама в свою очередь неплохо владела польским. Ничто не напоминало о том, что этот полковник – офицер коммунистической армии, занятый в данный момент подавлением свободолюбивых порывов своего народа. Он полностью соответствовал стереотипу польского офицера: галантен, патриотичен, любезен, горделив, не прочь повыпендриваться. Настоящий, короче, полковник.
Московская антисоветская интеллигенция в те годы пылко сочувствовала польскому профсоюзу «Солидарность» и ее лидеру Леху Валенсе. Московская интеллигенция не отличается особой политической прозорливостью. Если бы Леху Валенсе разрешили бы сделать с этой московской интеллигенцией, наполовину состоящей из евреев, то, что ему в глубине души хотелось бы сделать, он бы с удовольствием перестрелял всех этих трепетных москвичей. А может, и не перестрелял бы, а наоборот, угостил бы водкой и квашеной капустой. Короче, не знаю, не берусь об этом судить. До Праги все эти польские волнения не долетали. Чехи полякам не сочувствовали. Славянские народы друг друга не особенно любят, как известно. Стоило поезду пересечь польско-чехословацкую границу, как тут же в пизду катилась вся эта солидарность вместе с антисолидарностью. Поезд втекал в мистические края, в странный и никем не постигнутый внутренний карман Европы. Несмотря на трезвый скепсис и рационализм чехов, здесь, в Чехии, не политика властвует, но алхимия. Не с Градчан струится здесь власть, а из заброшенного дома Фауста, где когда-то провалился потолок. Этот барочный дом на Карловой площади стоял тогда пустой, обшарпанный, с темными, пыльными окнами, его текучий фасад извивался и плыл, словно бы увиденный глазами наркомана на приходе, а за спиной этого дома простирался район больниц. Неоном светились высокие медицинские окна.