Деревенского (постдеревенского) друга моего звали на самом деле Коля Ерошин, но я прозвал его Ерошкой. Под этим именем он и существовал в нашей компании. Я же фигурировал в этой шайке отщепенцев под странным именем Памел – с легкой руки Кости Воробьева. Всё, что делал и говорил Костя Воробьев, не имело и не могло иметь никаких рациональных объяснений. Точно так же навеки необъяснимым и непонятным останется происхождение этого прозвища – Памел. Почему Костя вздумал меня так назвать – неведомо. Памелы Андерсон тогда еще не было, не было и фрукта под названием помело. Имелось в наличии (в дискурсе) только помело Бабы-яги, но я сомневаюсь, что это транспортное средство сыграло какую-либо роль в создании данного прозвища.
Странно устроена человеческая память. Пишу все это и отчетливо вижу (внутренним взором, как принято говорить) лица Пети Геллера, Антона Замороженного. Вижу божественное спящее личико Линды, вижу курносую простодушную мордашку Ерошки, вижу надменный раскрашенный лик Типа-Типунечки. А вот лицо Кости Воробьева, моего самого близкого друга тех лет, вспомнить не могу. А ведь я общался с ним каждый день. Я жить без него не мог. Я проводил с ним в пыльных просторах наших дворов гораздо больше времени, чем со всеми остальными. Каждый день я слышал, как в отдалении, в глубинах лабиринтообразной коммуналки, звенит дверной звонок. И кто-то открывает дверь. И сквозь запутанные, темные, неряшливые коридоры до меня доносится развяленный, как бы совершенно раскисший голос моего друга, задающего всегда один и тот же вопрос: «А Памел пойдет гулять?»
С Костей Воробьевым мы были настоящими Бивисом и Батт-Хедом: постоянно хихикающими идиотиками. Именно мы составляли костяк нашей «богемной» шайки. Остальные примкнули к нам потому, что их отвергли прочие сообщества. И только мы решительно, добровольно и без сомнений выбрали путь отщепенцев как единственно возможный и желанный для нас, как единственно великолепный. Вблизи песочниц, трехколесных велосипедов и детских самосвальчиков мы горделиво вздымали знамя социального шлака, и к этому знамени тянулись все те, кому некуда было податься.
Много лет спустя, уже когда мне было лет шестнадцать, приснился мне сон. Я уснул в Праге, в комнате с открытым окном. И во сне я вылетел в это окно и полетел в сторону Москвы. Ощущение полета в ночном небе было совершенно достоверным. Я летел высоко над землей, видел внизу скопления огоньков и блестящие изгибы рек. Долетел я до Москвы к закату следующего дня. Я приземлился во дворе на Пресне и заглянул в окна квартиры, где жил Костя Воробьев (он обитал на первом этаже). Я увидел комнату с длинным столом, за которым сидели две пожилые женщины. Я спросил их: «Где Костя Воробьев?» Они ответили мне: «Костя Воробьев давно умер. Он прожил долгую жизнь и скончался глубоким стариком. Мы – его внучки».
Я стоял там опечаленный, шестнадцатилетний, несколько потерявшийся среди своих сновидений.