Чудовищные мысли стали терзать калеными щипцами мои мозги: начать войну с морем, задушить море, отрезать ему голову.
Я ощупал свой ножик на поясе. Я видел как что-то красное текло с потолка комнаты, в которой мы пили.
Бросив товарищей, я снова очутился на улице; ноги у меня писали вензеля, и я стукался об стены. Все кругом неслось в головокружительном вихре. Ни газового фонаря, ни огней экипажей, ни спасительных маяков. Я, окончательно, никуда не доберусь в эту ночь!
До меня доносились, удаляясь, звуки песен, смех и крики. Я был посредине маленькой, вонючей улички, должно быть, где-нибудь, около городских укреплений. Пахло гниющими водорослями морских приливов, двигаться вперед приходилось по липкой грязи.
Я никогда не забуду этой маленькой грязной улицы... даже если бы мне пришлось жить еще сто лет.
Она была так узка и так темна, что даже среди бела дня, можно бы было не узнать свою родную мать. Наверху, совсем наверху, крыши домов, казалось, слились в одну. Вдоль улицы, бурча, текла вода, в которой — уже судя по одному ее запаху — перебывало дохлых кошек гораздо больше, чем картофельной шелухи.
Здесь тоже открывались и запирались двери, глотая ночных гуляк, только дома были менее нарядны, и в иных девицы были не прочь ободрать матросов, не пользующихся защитой правительства.
Вдруг, не знаю почему, мной овладел необъяснимый ужас. Я схватился за свой нож, плотно сжал его в руке; мне казалось, что я иду сражаться.
Все ласки этих потаскух там, между красными потоками материй, не успокоили и не протрезвили меня. Весь крик и шум веселых собутыльников, матросов с
Против кого, против чего должен я восстать, с кем биться?.. А в вышине, гораздо выше домов, вновь соединившихся во мраке, блистал из далекой дали электрический маяк. Его белые лучи секли небо синевато-багровыми хлыстами и ослепляли меня, не освещая дороги.
Удивительнее всего было то, что мне казалось, что я на море. Я шел на маяк
Мелкие шаги. — Шаги того, кто не хочет быть замеченным.
— Это старик, — сказал я себе!
Мне не было никакого смысла думать о старике потому что это была женщина. Она тронула меня за рукав:
— Послушай, малютка!
Безумный гнев охватил меня.
— Малютка? Я — Жан Малэ! — Я стою троих на службе; — я дрался с морем. Не сметь меня называть малюткой... — Я возвращаюсь слишком издалека!
Девушка, может быть, так же пьяная, как и я, а может быть, потому, что мои слова вызвали у ней воспоминание о голосе, где-то уже слышанном, бросилась резким движением мне на шею. Как осьминог, вцепилась она в мои плечи и поцеловала меня прямо в рот долгим поцелуем, ужасным, сосущим, пропитанным запахом мускуса.
— Ты больше никого не будешь целовать! Кончено смеяться, грязная шлюха!
И я всадил ей в живот нож.
Она упала. Я продолжал двигаться дальше, даже не оглянувшись, ступая тверже с большим достоинством, опьяненный великой гордостью.
— Ну, что-же? — Я убил море!
XII.
— Еще кошмар! думал я в течение целых недель.
Однако, меня очень смущало исчезновение берета. Я потерял свой берет во время своих скитаний по душным улицам нижнего Бреста. Не переставая царапать ногтем пуговицу своей куртки, я думал, как ребенок, о том, что придется купить новый и что... старый может быть нам доставлен полицией.
Он был бы уликой против меня.
Весьма возможно, что я никого и не убил. Тамошние девицы привыкли к ножовой расправе возлюбленных с моря...
Эта целовалась, как маленькая Мари... Еще одна фантазия? Каким образом маленькая Мари, моя невеста, могла обратиться в девку для...
Я не чувствовал ни печали, ни угрызений. Мои мысли и поступки не зависели от моей доброй воли.
Кроме того, я слишком много пил в ту ночь...
Мой берет так и пропал.
Я купил себе другой.
Потекли недели за неделями, месяцы. Рождество, Пасха, Вознесение, Воздвижение. Я уже не слышал их колоколов.
Я не отвечал, измученный попытками жить.
Старик и я, мы существовали бок-о-бок, как два медведя в клетке, говорили ровно столько, сколько нужно для выполнения наших обязанностей и скрывали друг от друга свои тайные мании. Он мало-по-малу приближался к концу, уже даже перестав изучать свой букварь, а я был весь в адских лапах привычки.
Мы ели, пили, заводили себя каждое утро, как часовой механизм, прекрасный механизм с рассвета до сумерек, но который портился регулярно каждую ночь после первых снопов света с маяка.
Мы исполняли свой долг освещать мир... ничего не видя сами.
Долг — это есть тоже одна из маний, самая ужасная мания — потому что в нее веришь. Начинает казаться, что она спасет!
Сознание моего преступления пришло ко мне лишь в тот день, когда старик повалился на эспланаду, подкошенный какой-то необычайной болезнью.