Проснулся я от шума апрельского дождя, стучащего по жестяному скату окна. Еще никто не пришел, жар пропал, пора было полоскать горло настоем ромашки, но я словно прирос, рассматривая сквозь усыпанное капельками стекло намокшие листочки берез, первую салатовую зелень. Влага кончилась, дождинки остановились на полпути между землей и небом, а я все стоял и думал о том, как могла вообще прийти на ум им, людям верующим, такая злобная, заскорузлая ненависть. Звонкий ключ в замочной скважине прервал мои размышления. Вернулись родители, они нашли меня больным и уговорили снова уснуть. Я проспал до понедельничного утра, поставил непонятно зачем градусник, показавший умилительное 36.7, а к десяти часам поехал читать лекцию третьекурсникам, с которыми проходил инквизицию и обещал принести "Молот ведьм" с цветными картинками. Книга та постоянно вспоминалась, всплывала в памяти, я спорил с ней, ругался, но сама она запропастилась, это была даже не полемика, а скорее послесловие...
Начало всему положил университет, куда я попал растерянным семнадцатилетним отроком. Возможно, специально, сам того не ведая, выбрал культурологическое направление, чтобы, прикрываясь учебной необходимостью, спокойненько удовлетворять свои нетривиальные интересы.
Родители наверняка не позволили бы мне заняться древними тюрками, культурой Волжской Булгарии, потому что нелюбовь ко всему татарскому распространялась ими на все восточное и мусульманское. А там я безбоязненно читал Гаспринского, написал доклад о Касимове - татарском анклаве в сердце русских владений, увлекался евразийством и Гумилевым, даже баловался чернокнижными трактатами...
От счастливчика требовалось отлично учиться, спокойно себя вести, избегая всевозможных конфликтов, а так же, чтобы не сильно выделяться из массы однокурсников, хорошо говорить по-татарски. Этим требованиям я вполне соответствовал, но все равно между мной и остальными студентами словно пролегала прозрачная стеклянная стена. Дело было не только в том, что их родители были обеспеченнее, а мои беднее, что я учился бесплатно, выглядел достаточно скромно и несовременно. Деньги, конечно, тут тоже играли роль, но, думаю, не стоит ее преувеличивать. Просто я не вписался в этот пестрый студенческий мир, не приспособился, не обзавелся должными знакомствами. Разумеется, на первых порах меня немножко это задевало. Особенно - что сокурсники всегда пользовались моими записями, но в свою компанию не принимали. Я и не просился. Зачем? Нисколечко не нуждался в подобном общении. Они спохватывались в конце семестра, впопыхах пытаясь все исправить, я же честно учился пять лет и продолжал после. Мне это нравилось, учеба была моей насущной потребностью, в чем-то, возможно, и способом бытия. Я ненавидел слово "отличник" не только потому, что оно ничего не выражало, но и потому, что учился не для репутации, не для похвалы родителей, а ради себя. Когда меня спрашивали - "как ты учишься?", я бормотал в ответ "помаленьку". Действительно, помаленьку мне открывались неизведанные континенты, впервые узнавалось то, что мучило долгой неразрешимостью, я подрастал - однако этого никто не видел. Это было личное, мое, скрыто-сокровенное, никуда не вписанное, не упомянутое нигде, кроме сердца.
Иногда, возвращаясь с занятий, я открывал взятую в университетской библиотеке книгу и перед тем, как погрузиться в увлекательное чтение, подолгу всматривался в отблески зажженных фонарей, отражавшихся на песочных кляксах обоев. Комната, прежде светлая, в темноте преображалась так, что я упорно ее не узнавал.
Ту сторону дома чересчур затемняли внезапно вымахавшие канадские клены, солнце загораживали высокие башенки новостроек. Низким окнам перепадало слишком мало света, поэтому свою комнатку я нарочно обклеил и обставил в бело-бежево-песочной гамме. Все равно это не помогало. С наступлением темноты шкаф, спинка кровати, компьютер на треугольном столике, тумбочка, зеркальная рама, разлапистая монстера с дырявыми листьями становились почти черными, словно вбирая в себя максимум зимней тьмы. Даже включив яркую лампу, светившуюся ядовитым оранжевым огнем, я не мог избавиться от мысли, что уже давно спустилась ночь. Чтение приобретало странный привкус ночных бдений, какой-то немыслимой эзотерики, тайных знаний, которые невозможны при дневном свете.