Батюшков проживёт в Вологде долгую жизнь и умрёт от тифа в 1855-м. Своего лучшего друга Гнедича он переживёт на двадцать два года. За это время успеет погаснуть звезда Пушкина. Взлетит и погибнет Лермонтов. Напишет “Мёртвые души” Гоголь. Появятся Толстой и Достоевский. Но об этом Константину Николаевичу ничего известно не будет. Его мечта по-своему сбудется, он обманет Время. Он просто перестанет замечать его, выпадет из эпохи. Те, кто навестят его в Вологде, найдут перемены в нём к лучшему.
Зимой Константин Николаевич живёт в доме племянника. Он окружён женской заботой и детским обществом внучатых племянников. А на лето ему снимают дом в деревне. Каждый день он гуляет в полях подолгу, и только слуга идёт за ним поодаль. В каком-то смысле горацианский идеал жизни – вдали от сильных мира и суеты света – обретён поэтом.
Вологда не Петербург, поэтому свидетельств о жизни поэта в этом городе сохранилось немного. “Посетил брата в Вологде, – пишет Помпей в 1838 году. – Он выглядит неплохо. Перечитывает свои стихи. Даже говорит об их издании. Но затем забывает. Читает любимых латинских классиков. Многие места помнит наизусть. Затем всё бросает и сидит, глубоко задумавшись…” А вот свидетельство критика Степана Шевырёва, побывавшего у Батюшкова в 1847 году проездом на Белое озеро: “Небольшого росту человек, сухой комплекции, с головкой почти совсем седою, с глазами ни на чём не остановленными, но беспрерывно разбегающимися, с странными движениями особенно в плечах, с голосом раздражённым и хрипливо-тонким, предстал передо мною… Вкус его к прекрасному сохранился в любви к цветам. Нередко смотрит он на них и улыбается. Любит детей, играет с ними, никогда ни в чём не отказывает ребёнку, и дети его любят. К женщинам питает особенное уважение: не сумеет отказать женской просьбе”. Вместе с Шевырёвым Батюшкова навещает поэт Николай Берг. Вот что пишет он: “Тёмно-серые глаза его, быстрые и выразительные, смотрели тихо и кротко. Густые, чёрные с проседью брови не опускались и не сдвигались… Как ни вглядывался я, никакого следа безумия не находил на его смиренном, благородном лице. Напротив, оно было в ту минуту очень умно. Скажу здесь и обо всей его голове: она не так велика, лоб у него открытый, большой, нос маленький с горбом, губы тонкие и сухие, – всё лицо худощаво, несколько морщиновато, особенно замечательно своею необыкновенною подвижностью. Это совершенная молния: переходы от спокойствия к беспокойству, от улыбки к суровому выражению чрезвычайно быстры. И весь вообще он очень жив и даже вертляв. Всё, что ни делает, делает скоро. Ходит также скоро и широкими шагами”. Далее: “И допив кофей, встал и начал ходить опять по зале; опять останавливался у окна и смотрел на улицу; иногда поднимал плечи вверх, что-то шептал и говорил. Его неопределённый, странный шёпот был несколько похож на скорую, отрывистую молитву, и, может быть, он и в самом деле молился… В одну из таких минут, когда он стоял таким образом у окна, мне пришло в голову срисовать его сзади. Я подумал: это будет Батюшков, без лица, обращённый к нам спиной…”
Карандашный портрет Берга сохранился – как и живописный портрет неизвестного вологодского автора примерно того же времени. Поэт изображён в чёрном сюртуке с аккуратным чёрным шейным платком и маленьким, но ярким цветком в петлице. Руки скрещены, словно удерживают и себя, и своего хозяина. Взгляд недоверчив и пристален, а губы сжаты, хотя нижняя несколько выставлена. Видно, ему требуется усилие, чтобы сохранить неподвижность. Как и на юношеском портрете 1804 года, человек здесь замкнут в себе и неохотно выглядывает навстречу зрителю. Первый портрет, запечатлевший Батюшкова накануне выхода в мир, – и последний, нарисованный перед уходом за его пределы, – составляют как бы внешние границы жизни поэта. Но есть мир внутренний, и каждое поколение читателей открывает его заново. Конфликт духа и материи, ума и сердца, работы и праздности, любви и одиночества, и даже здоровья и болезни – человек любого времени решает в одиночестве собственного “я”. Ничья судьба не подскажет ему, зачем “он шёл долиной чудной слёз”. Но без подобного поиска нет ни поэта, ни человека, как бы говорит судьба Батюшкова. В русской поэзии он одним из первых оказался на пути подобного поиска. И не его вина, что болезнь сократила дорогу. Сколько мог бы написать поэт, останься он в здравии? Вопрос праздный. Что бы ни похищало поэта с его поприща, быт, или болезнь, или творческое бессилие – это возможно только тогда, когда поэту больше нечего противопоставить похитителю. Рукописи горят, если автор в них больше не нуждается.