Почти двадцать дней они прожили втроем, превратив свое вынужденное уединение в сплошной фарс. Может быть этот хохот, порою абсолютно идиотический, провоцируемый одним междометием, жестом или гримасой, помог тогда Динстлеру сохранить отстраненность от своих фантасмагорических манипуляций и довести дело до конца. Вся эта история легла в его сознании на одну полку с комедийными кинолентами, которые никогда не запоминались и не особенно смешили, оставляя привкус легкой хмельной неразберихи. И лишь иногда в особые часы пугливых сомнений, Готтлибу казалось, что над эпизодом «двойника» потрудился Хичкок.
«Гадко и глупо, – думал он, с отвращением прильнув к своему отражению в зеркале. – Ничто не может быть противнее сознательного повторения гнусности». В конце концов, он даже несколько перестарался, с мазохистским удовольствием изобразив на классическом «портрете» Ивана «авторский шарж».
– Жаль, что нам больше не придется встретиться. Возможность совмещения двух Динстлеров могла бы означать только одно – кто-то из нас должен будет исчезнуть, – перед расставанием с Пигмалионом Иван выглядел непривычно грустным. – Мне кажется, я действительно теряю часть себя, отпуская «подлинник». Становится даже понятна нерушимая привязанность близнецов.
– Если надоест – ты только свистни и я верну на место твое южное великолепие. Неужели у меня такая идиотская улыбка в торжественные моменты? – засмотрелся Готтлиб на свое «отражение».
В начале апреля они расстались: две машины, отбыли в разные стороны, покидая притихшую виллу. Красный «мерседес» торопился вернуться в свою горную обитель, «пежо» Луми, спускавшееся к морю, увозило незнакомца, которому предстояло начинать жизнь заново.
30
Увидев свой дом издали, Готтлиб почувствовал радостное удивление.
Уже с дальнего поворота дороги, с того самого места, где впервые открываются знакомые очертания дома и клиники, сверкнул зеркальный зайчик стеклянной стены. Крошечный маячок – слюдяной отблеск в переливах едва обозначившейся зелени, над округлившимися холмами и травяным ковром, расцвеченным желтыми россыпями мать-и-мачехи.
Он покидал это место с измученной душой и расстроенными чувствами, облегченно захлопнув за собой дверь. По существу, он бежал, оставляя в туманной мартовской слякоти неразбериху и сумятицу, тупую боль, ставшую хронической. Оказывается, он так соскучился по дому!
Чем ближе подъезжал нетерпеливо жмущий на газ Динстлер, тем сильнее ощущал, что там, за изгибом шоссе, за уходящими в прошлое недавними страхами, его ждет тепло и покой.
Аккуратный сквер за оградой, стоянка с припаркованными машинами, деловито мелькающие в зеленеющих кустах белые халаты, сам дом – с бронзовой, достойно-лаконичной вывеской «Пигмалион», сияющими чистотой большими окнами и солидной вескостью очертаний, свидетельствовали о надежности и преуспевании.
Оказывается, его ждали. Не только Ванда, подготовившая праздничный обед, переменившая прическу и макияж, но и весь персонал, предупрежденный о возвращении шефа и основательно потрудившийся при наведении парадного порядка.
По отчету заместителя Мирея, перехватившего шефа сразу после короткой беседы с женой, Динстлер понял, что дела клиники идут хорошо, стационар загружен, пациенты находятся в надежных руках и два новых сотрудника – мужчина и женщина, прибывшие по рекомендации Вальтера Штеллермана ждут распоряжений.
Готтлиб ерзал, стараясь не затягивать вопросами деловую беседу и поскорее встретиться с четой компаньонов: ему не терпелось увидеть дочь.
– Могу вас заверить, голубчик – мы здесь вполне справились. Ничего серьезного, конечно, не предпринимали. Вальтер подлечил свои ноги, сбросил 18 кг. и ждет вас для окончательного наведения глянца. А моя Нина здесь, в горном воздухе, просто расцвела. Вы ее не узнаете… Но погодите, она уже, верно, спит… – тараторила Франсуаз, напрасно пытаясь удержать Динстлера. Он даже не постучал в номер и, отстранив удивленную няню, нанятую недавно и ему еще не представленную, ринулся к кроватке. Антония лежала лицом к стене, обхватив руками большую плюшевую собаку. Это был тот самый затертый Барбос, который остался от увезенной в санаторий дочери Динстлера.
– У Нины полно своих красивых игрушек, но она просто неразлучна с этим облезлым старичком, обнаруженном, кстати, в вашем кабинете», – шепотом объяснила Франсуаз.
Готтлиб плохо понимал, о чем идет речь. Ему хотелось потрогать девочку, заглянуть в ее лицо. И словно почувствовав это, она зашевелилась, что-то сонно пролепетала и повернулась на спину, отбросив на подушку сжатые кулачки. Динстлер замер, охваченный победным ликованием. По голубому батистовому полю разметались черные пряди, подвязанные атласной ленточкой. Маленькое лицо в их четком эбонитовом обрамлении казалось особенно нежным и тонким: живая розовая камея, каждая линия которой гордилась чистотой и совершенством. Чудо – его собственное чудо!