Мэн вернулся с собственных похорон в палату. Блондин и Брюнет слегка похрапывали. Мэн лежал без сна. Голова его наливалась тяжестью, во рту собиралась тягучая вязкая слюна. Он с трудом встал с кровати, взял сигареты и тяжело пошел в курилку. Там он закурил и пошел в туалет, чтобы сплюнуть эту слюну, которая не давала дыму проникнуть в нос, пищевод, легкие… Он наклонился над унитазом и упал на спину. Глаза его закатились, челюсти сжались, а руки и ноги задергались в судорожном припадке. Он отключился. В голове не было ничего. Но постепенно что-то начало проявляться, глаза вернулись на место, челюсти разжались, оставив на кафеле сортира два вставных зуба, а руки и ноги обмякли. Над ним склонилась Медсестра. Она вынула шприц из вены и поднесла к губам Мэна стакан воды. Мэн выпил.
– Ну вот, Мэн, вы уже довольно сильно шагнули за край. Еще один такой припадок, и вы получите отек мозга и превратитесь в овощ.
– Хотелось бы в помидор… – сказал, чтобы что-нибудь сказать, Мэн.
– Там не дают выбора. А потом вы вряд ли отличите самочувствие Помидора от Красного репчатого лука.
– Наверное, ты права. Никогда не задумывался о самоидентификации огородных культур. А который сейчас час?
– Приблизительно полтретьего ночи, – ответила Медсестра, посмотрев в окно.
– Понятно… И позволь спросить, что ты делаешь полтретьего ночи в сортире санаторного, чужого, отделения?
Медсестра слегка отвернулась, потом встала с колен, подняла Мэна и отвела его в палату. Уложив его на кровать, она поцеловала его в лоб. От нее шел какой-то почти неуловимый запах. Мэн попытался зафиксировать его в памяти, но ничего не получилось. А пока он вспоминал, Медсестра исчезла. Мэн нащупал на тумбочке сигареты, вынул одну и, шатаясь, пошел в курилку.
«Ни фига себе, – думал Мэн, – хорошенькие разговоры пойдут: Мэн помер от судорожного припадка в сортире дурдома. В состоянии Помидора… Как жил, так и закончил… Сам виноват…»
В таком состоянии Мэн представил себе другие собственные похороны.
Другие похороны
В морге дурдома в деревянном ящике лежал Помидор. Кожа его была сморщена, с белыми прожилками плесени, и чтобы как-то его освежить, на бока были нанесены румяна. Помидор лежал спокойно, обрывочно вспоминая свою отнюдь не платоническую любовь с юной Редиской. Любовь эта была безысходной, так как любой повар вам скажет, что Помидор и Редиска не сочетаются в одном салате. Уж лучше бы Мэн влюбился в Огурца. Тогда бы между ними мог образоваться союз, допускаемый в толерантных к однополым бракам огородах. Но Помидор был помидором традиционной сексуальной ориенатации и не собирался ее менять в угоду всемирной толерантности. Поэтому он вспоминал юную Редиску. Но недолго. В морг вошла Жена Помидора. Она присела на скамеечку рядом с гробом Помидора и ласково провела по нарумяненному Помидору. Он почувствал к ней благодарность и вину одновременно. Благодарность за то, что пришла, и вину за то, что на ветке он висел выше ее и заслонял ей солнце. Он был самым большим помидором на ветке и поэтому часто заслонял солнце другим помидорам. Но кто-то почему-то не срывал его, а срывал другие помидоры. Помидор чувствовал свою избранность и вовсю пил солнечные лучи и соки, предназначенные для его Жены. Так продолжалось до осени. Помидор, раздувшийся до неприличия от сознания собственной значимости, ожидал жизни вечной, но в начале октября лопнул прямо на ветке, упившись последними солнечными лучами. Бока его покрылись гнилью и его отправили на помойку, откуда он неведомыми путями попал в морг дурдома. И рядом с ним сидела его Жена, скрюченной артритом рукой гладила Мэна по нарумяненной щеке. В морг вошли Младший и Старший со служительницей морга.
– Кто-нибудь хочет что-нибудь сказать? – спросила она.
Все промолчали. Потом Старший перекрестился, а Младший – нет, так как был атеистом.
Потом катафалк отвез гроб с Мэном в Николо-Архангельский крематорий, где и был сожжен. Урну с прахом Мэна забрать забыли, и через год прах был высыпан на свалку увядших венков и прочего крематорского мусора, а урну загнали другим клиентам.
Вот такой вот вариант собственных похорон и проиграл Мэн, сидя в ночной курилке санаторного отделения самого знаменитого в России дурдома. Было тоскливо. Потом он вернулся в палату, лег и заснул.
В 4 часа ночи Мэн проснулся, секунд двадцать осмыслял свое положение в ночи. Он оглянулся. Лежал он не в палате, а в каком-то шатре. Не было ни Блондина, ни Брюнета. Было слегка душновато. Из-за приоткрытого от жары полога шатра к Мэну протянулась музыка, которую он никогда не слышал ни по одной из известных ему попсовых радиостанций. Музыка сопровождалась словами на каком-то странном языке, идентифицировать который Мэн не смог.
– Элохим, о элохим! («М» во втором «элохим» звучит протяжно, с закрытым ртом, 3 сек.)
Шину дай, дер сиг гедайте (грозно-задумчиво. Предвестие чего-то).
Их вил шебет ур сог (набирает силу).
А гудон, мирсашут обанес (угроза нарастает).
Эхтон, швигуден йор (мощь, сила. Примерно 1200 ватт, 56,5 килограммометра).