В тот вечер я верил в лучшее. Верил, что и среди наших соседей есть разные люди. Пожалуй, среди них не все были настроены воинственно. Среди российских туристов, которых я встречал в столице, попадались забавные существа. Взять хотя бы тех, которые фотографировались на проспекте вблизи ГУМа со статуей Железного Дровосека, что торчит у кафе «Гудвин». «Братишка, сфотографируй меня с рыцарем, — просили они прохожих минчан, которые никому никогда не отказывают. — С рыцарем, с рыцарем, вот с этим!»
В Минске на проспекте стоит рыцарь. Железный рыцарь. У нас таких нет. А хули вы хотели, это Страна Замков, это Европа, не Россия. Здесь рыцари на каждом шагу. От Железного Дровосека до Железного Феликса — три минуты пешком.
Услышав за стеной пьяные голоса наших братьев, Михаил Юрьевич страшно возбудился. Он подбежал к шкафу, сложенными в пригоршню татуированными пальцами зачем-то стал вынимать из него все эти никому уже не нужные чаши, жыгимонтовазы и фарфоровых ангелочков; затем, бросив на полпути разгрузку шкафа, он прижался щекой к обоям в цветочек и закричал: «Братушки! Братушки! Брательники! Я свой! Сво-о-й! Слышите меня?»
Голоса за стеной на момент притихли, а потом громкий хриплый голос отчётливо произнёс: «Чем докажешь?»
«Я русский человек, — умоляюще возопил Михаил Юрьевич. — Вы же слышите! Я полковник! Я православный!»
«Все говорят, что они русские-православные, — раздался из-за стены поповский голос. — А потом оп: и предают Русь святую. Так что, мил человек, докажи уж, что ты свой. Матушкой поклянись!»
«Клянусь, — крикнул изо всех сил Михаил Юрьевич. — Матушкой, царем клянусь, именем Сталина клянусь, богом и погонами клянусь, мать вашу!»
«Водки хочешь?» — спросили из-за стены, подумав.
«Хочу!» — радостно воскликнул Михаил Юрьевич.
«Ну так наливай, — ответили ему соседи под дружный хохот. И выпили сами — было слышно, как булькает в стакане подарок Босой. — За тебя, товарищ полковник!»
Михаил Юрьевич не обиделся. Только сполз по стене на пол с блаженной улыбкой и остался сидеть там, гладя пальцами обои — будто лепестки с них собирая.
«И много вас там?» — флегматично спросили из-за стены.
«Я, да четверо местных, бульбашиков, да писака какой-то, и немцев двое, всего семь человек», — с готовностью отрапортовал Михаил Юрьевич, вскочив.
«Протестую», — лениво отозвался Кунц, протерев глаза. Но из-за стены его не услышали.
«Надежных много?» — спросил уже другой голос. Михаил Юрьевич недоверчиво обвёл нас взглядом, вздохнул и твёрдо сказал: «Все семеро — мужики железные. Головой ручаюсь! Они мне как сынки родные!»
«Немцев не считай, — задушевно сказал поповский голос. — Немцы нам не друзья. Фашисты они… писака нам тоже ни к чему, от них вонь одна и болтовня. Значит, четверо… Негусто, дядя».
«Да я один за пятерых могу, — горячо зашептал прямо в стену Михаил Юрьевич. — Да я в таких местах бывал, что… У вас оружие есть, братишки?»
«У нас водка есть, — радостно крикнул другой, молодой голос. — И бабы! Ничего, папашка, прорвемся! Не горюй!»
И за стеной снова осушили стаканы. Там, за обоями, постоянно происходило какое-то весёлое движение, там не сидели сложа руки, там со знанием дела прожигали жизнь, или — то что от неё осталось. Я посмотрел на своих братьев по несчастью. Павлюк и Рыгор угрюмо делали вид, что не слушают, Тимур с интересом, нюхая воздух, следил за моим полным ненависти лицом. Виталик с уважением смотрел на Юрьевича — вот это мужик! А женский угол нашей тюрьмы зашевелился: в глазах женщин появилась надежда, они бросали на обои застенчивые и томные взгляды: наконец поблизости есть мужчины! Что-то будет!
«Водки бы, — сказал Виталик, загрустив. — Много водки. Везёт мужикам. Почему нам никто не наливает? Чем мы хуже? Эй, узкоглазая! Узкоглазая, кому говорю! Не слышит, китаёза тупая. Не понимает по-человечьему».
А за стеною вдруг затянули песню. И нам показалось, что весь Замок внутренне содрогнулся, услышав её. Куплеты туманом поплыли по переходам и коридорам, по балюстрадам и балконам, по тёмным углам и призрачным нишам. Михаил Юрьевич заплакал и тоже задвигал губами. Песня отдавалась в женском углу тихим всхлипыванием, песня отзывалась в дубовой столешнице, на которую мы выставили, как на продажу, свои острые локти, песня посылала братские вибрации в самые заветные закоулки Замка, и я был уверен, что её слышали даже те, кто взял Замок в осаду, пытаясь вырвать нас из лап этих невозможных, безжалостных, бездумных и безголовых девок без царя в голове. А ещё я подумал, что эту широкую, как хозяйский рояль, песню обязательно должны слышать в башне. Там, где сидит Босая, на голых коленях которой ещё совсем недавно лежала моя бедная, усталая от неуютных мыслей и новых жгучих ощущений голова…
Эх, дубинушка, ухнем!
Эх, родимая, сама пойдет,
Подернем, подернем да ухнем!