— Крапюс, — спросил его в упор Ребандар, — ответьте мне одним словом, только одним. Дюбардо сделал зло или добро нашей стране?
Крапюс был всем обязан моему отцу: своими чинами, своим положением. Ему грозило увольнение, когда он был супрефектом в Компьене, и мой отец спас его. Однажды, когда он запутался в скандальном деле (он был известным любителем женщин), отец избавил его от больших неприятностей. На его глазах отец добился союза от Вильсона, египетской армии от Китченера. Крапюс не колебался:
— Скорее зло, господин министр.
— Вы настаиваете на вашем «скорее»?
— Зло, если хотите, господин министр.
— Я не хочу решительно ничего. Я спрашиваю ваше мнение.
— Зло.
При этом слове солнце вдруг залило сад. Бедра Помоны осветились. Фонтан, который был вычищен по приказанию отца, поднялся к солнцу. Дрозды, нераздельно принадлежащие и отелю Ритц и министерству, красивым американкам и юстиции, засвистели. Птицы обладают секретом угадывать те минуты, когда происходит предательство. За отсутствием петуха одна из птичек села на окно. Раздались три слабых крика воробья. Но никто не обманулся: воробей пропел. Ребандар продолжал пытку Крапюса.
— Я не требую от вас утверждения из расположения ко мне, Крапюс. Я знаю, что ваши прошлые отношения с Дюбардо делают для вас искренность трудной. Отвечайте, что вы думаете, а не то, что думаю я. По вашему мнению, Дюбардо — каковы бы ни были его личные качества — полезен для страны или его влияние гибельно?
— Некоторые считают его вредным.
— Я знаю это прекрасно, чорт возьми, и без вас. Я сам один из этих лиц. Дело идет о вас.
Крапюс был бледен. Он старался догадаться, какую западню расставлял ему Ребандар. Наконец он сказал:
— Вреден.
— Что вы сказали? Это невыносимо! Ничего не слышно с этим открытым окном.
— Вреден.
Ребандар отпустил его небрежным жестом и позвонил к Баскетто, директору департамента гражданских дел.
Я не знаю в истории литературы не только Франции, но и всех стран и веков такого поверхностного писателя, которому я доверил бы описание барона Баскетто. Когда я думаю о нем, перо Андре Терье мне кажется твердым, страшным резцом. Малейший намек на глубину или рельефность исказил бы его характер. Вопрос не в том, что он был лицемерен, тщеславен, мелочен, как может быть мелочен и тщеславен чиновник, главное в том, что эти недостатки, которые обычно осложняют душу, его душу делали еще более плоской. Даже такие слова, как лицемерие и честолюбие, убегали с презрением при виде Баскетто. Достаточно было сказать, что Баскетто порочен, предатель или трус, чтобы трусость, предательство и порок показались недостатками низших живых существ вроде устриц. Кроме того, можно было прибегнуть к доказательству посредством приведения к нелепости и соединить слово «Баскетто» со словом «любовь», с словом «благородство» или просто с словом «справедливость» (потому что Баскетто был все же судья), — это вызвало бы смех. Крах «Société Générale», дело Дрейфуса, падение франка превращались, как только они переступали порог его кабинета, в игру слов. Характерными чертами Баскетто были абсолютная непоследовательность, соединявшаяся с памятью, полное непонимание, соединявшееся с прилежанием, полное отсутствие воображения, соединенное со страстью к каламбурам. Он не знал буквально ничего, даже общественных отношений и светских интриг. Достаточно было ему принять приглашение на обед, чтобы на другой же день узнать, что хозяин занесен в список нежелательных, скомпрометированных лиц или принадлежащих к тайной полиции. Он попадал на ужин в семьи накануне развода, к финансистам накануне их банкротства, к мадам Стенэль — накануне преступления, но сам он был до того ничтожен, что никому и в голову не приходило заподозрить его нравственность или честность, хотя все его близкие друзья не отличались честностью. Карьера его была легка, однако. Каждый раз, когда на один из важных постов министерства назначался талантливый или просто умный юрисконсульт и рядом нужен был какой-нибудь статист, Баскетто предлагал себя. Если есть свет, то рядом может быть что угодно. Но свет погасал в один день, и пост передавали Баскетто. Так он прошел шесть высших ступеней карьеры, и если Баскетто был теперь первым, то это значило, что министерство лишилось уже шести выдающихся умов.
— Баскетто, — сказал министр, — одно слово: каким значением пользуется Дюбардо в Европе?
Баскетто слышал не раз, как английский король называл моего отца на «ты», говоря с ним по-французски, но он никогда не встречал его у Мата Хари, он видел, как бельгийский король брал дружески его под-руку, но не видел его у Боло. Не было в течение последних десяти лет монарха или лидера социалистов, который не сжимал бы моего отца в своих об'ятиях. Но мой отец никогда не целовал руки у мадам Комарин-Бухенфельд.
— Никаким, — ответил Баскетто.
Моиз встал.
— Ну, что же? — сказал Ребандар. — Испытание удовлетворило вас? Вы убеждены теперь?
— Я требую третьего испытания, — сказал Моиз, которого начинало забавлять все это.
— Вы хотите, чтобы я вызвал директора департамента уголовных дел?