Даша жила с бабушкой. В скромной однушке, окнами на Перовский парк. Третий этаж без мусоропровода и лифта. Дашкину бабушку, Елизавету Петровну, я любил. Может, потому что своей бабушки у меня не было. Вернее, была, но недолго. А, может, потому что с того самого часа, когда я только-только переступил порог их дома, она относилась ко мне, словно к родному. Елизавета Петровна была мамой Дашкиного отца, погибшего совсем молодым на службе «при исполнении».
Мы с Дашуткой как-то поехали на Востряковское. С чёрного гранита на нас смотрело красивое молодое лицо с едва уловимо восточным разрезом миндалевидных глаз. Красавица Дашка получилась копией папы. Когда я приезжал, у Елизаветы Петровны внезапно находились срочные дела вне дома, и не на час-другой, а на день, а то – и два подряд.
– Ну, я поехала, а вы тут не скучайте! – смущённо улыбалась она, подслеповато щурясь, затаскивая на кухню раскладушку с комплектом постельного белья для меня.
Мы с Дашей чинно кивали. Я подавал Елизавете Петровне пальто, галантно целовал на прощание сухонькую пахнущую тонким парфюмом ручку. Лишь только за бабушкой затворялась входная дверь, Дашка с плотоядной ухмылкой распахивала дощатую дверь застекленной лоджии и с грохотом закидывала туда не пригодившуюся мне ни разу раскладушку.
Моя «гостевая» идиллия продолжалась долго. Но шила в мешке не утаишь, и мне пришлось многое узнать. Я узнал, что доцент кафедры психиатрии, в последнюю летнюю сессию буквально вырвавшая меня на экзамене у другого препода – не кто иная, как Дашкина мама; просто у них разные фамилии. Узнал, что чёрная «чайка», по утрам привозящая её на работу – служебная машина её мужа, Дашкиного отчима, занимающего высоченный пост в угрюмом здании на Старой площади. Узнал, что отчима Дашка люто ненавидит, а в сводной сестре Катьке души не чает, и когда Катька приезжает в Перово, они как котята засыпают на диване, клубочком, обнявшись, а Елизавета Петровна подтыкает им одеяло – чтоб не раскрылись и, не дай бог, не простыли. Узнал, что у Дашки есть своя комната в громадной родительской квартире в Доме на Набережной, и что за прошедший год Дашка ночевала там три раза. И ещё узнал, что её мама плачет по ночам.
Тогда я понял: моё незапланированное появление в их жизни (салют, Ласточкина!); та позорная «пятёрка» на экзамене, где я сам себе поставил бы не выше трёх с минусом; почти мгновенное, молниеносное превращение Дашки из взбалмошной совсем залюбленной и почти загубленной родителями девчонки в молодую роскошную с каждым днём расцветающую женщину; наше с ней «одно на двоих всё», – вовсе не упрощало, а лишь усложняло и без того безнадёжную ситуацию. И, как бы я ни старался, но был я бессилен сделать так, чтобы и мама, да и сама Даша – перестали плакать ночами.
* * *
На пересадочной станции предстояло торчать не меньше получаса.
– Курить хочешь? – спросил я Азата, протягивая початую пачку «явы явской».
– Давай покурим! – усмехнулся он, срывая целлофан с «Мальборо» в твёрдой коробке.
– Ого-о-о!.. – протянул я. – Откуда?
– В «берёзке» купил.
Азат и Мамед учились с нами только два семестра. Каждый год после третьего курса из ашхабадского меда в наш присылали «по обмену» депутацию лучших студентов на доучивание. Понятно, что «обмен» оказывался исключительно на словах – от нас в Ашхабад никто не ехал. Азат и Мамед были разные, как день и ночь. Азат – выше меня, здоровенный в плечах, сообразительный, улыбчивый, русский без акцента. Мамед – щуплый, смуглый, молчаливый, почти не говорящий по-русски; в его взгляде неприкрыто читалось «хорошо бы отрезать головы вам всем».
– Азат, откуда у тебя такой русский? – поинтересовался я. Раньше как-то не решался.
– Оттуда же, откуда и у тебя. У меня мама русская.
– А тогда ты кто – русский или туркмен?
– Отец – туркмен. И я – туркмен. А может, и нет. Миш, я не знаю.
– А ты на каком языке думаешь?
– На русском.
– Ну, вот видишь, какой же ты тогда туркмен?
– Настоящий. По имени и отчеству.
– А как твои имя и отчество?
– Азатберды Еламанович!
– Ну, тогда точно – туркмен. Слушай, а чего Мамед такой тихий?
– Говорит плохо.
– Почему?
– Из деревни потому что.
– А как же сюда попал, если плохо говорит? Он же не понимает ничего почти.
– Да хуй его знает, как попал. Я не спрашивал.
Мамед подошёл, через силу изобразил улыбку.
– Мамед, курить будешь? – Только покачал головой. Постоял немного, разглядывая носки ботинок, пошёл к девчонкам.
– Ему религия запрещает.
– Он что, верующий?
– Ну да.
– А как же комсомол?
– Да хуй знает как.
– А ты верующий?
– Нет, – рассмеялся Азат. – Атеист.
Подошёл поезд. Я бросил взгляд – и присвистнул.
– Чего? – не понял Юрастый.
– На крышу смотри.
– Смотрю. И чего?
– Пантографов нет. Дизель.
– Мы с приятелем вдвоём работали на дизеле. Он мудак, и я мудак. Да и дизель спиздили! – отрешённо гамлетовской строфой, продекламировал Лёхус. Случайно услышавшая Грязнова густо покраснела.
– В деревню, к тётке, в глушь, в Саратов! – голосом Кота Матроскина прошамкал Джинни.