Левушка развернул птицу, взявшись за кончики крыльев, и начал пугать наиболее боязливых женщин. Вдруг я почувствовал, как Рудя, стоявший рядом, больно вцепился в мою руку. Он не отводил глаз от капелек крови, равномерно падавших на пол, и начал медленно белеть. Мне сразу же вспомнился тот зимний день, когда братцы Лаврушкины плясали под окнами и кричали: «Рудольф-Адольф».
— Сынок, — позвала сына Густенька.
Рудя подбежал к матери и ткнулся ей в колени.
— Не хочу! Мамочка… Милая… Не надо! Не хочу! — прерывисто и громко зашептал он.
Рита тоже прижалась к матери. Густенька обняла их и повела домой. Левушка все еще «пугал».
— Размахался, — пренебрежительно сказала Клавдя Барабанова. — Снайпер…
— Хочешь как лучше, а выходит наоборот, — проговорил Левушка и швырнул филина к печке. — А вы чего глаза вылупили?! «Боимся… Страшно…» — припомнил он. — Тьфу! Связался. Филин. Тоже мне птица. Чего?! Ну? А на фронте как?! Там люди как эти самые… филины! И ничего. Ну? Чего вылупились?
Мы молчали. Мы ненавидели Левушку.
Утром следующего дня Густенька ходила по комнатам и занимала деньги, а вечером, постаревшая и хмурая, она сидела на скамейке и курила.
— Опять задымила, — ворчали бабы.
Явился улыбающийся, свежий, красивый Левушка и, как ни в чем не бывало, весело и укоризненно сказал:
— Это что такое? Снова куришь? А ну брось!
Густенька глубоко затянулась, швырнула окурок и, вытащив из кармана деньги, сунула их в руки оторопевшему Левушке.
— Возьми. Спасибо за дрова. Здесь и за работу, — сказала Густенька. — И… зер гут!
Левушка было заартачился, побагровел, выпятил грудь, но Густенька строго прикрикнула:
— Бери, говорю! А не возьмешь — в глотку запихну!
Левушка взял деньги и опустился на скамейку. Густенька ушла в комнату. Лязгнул в замочной скважине ключ, повернутый два раза. Левушка, низко склонив голову, сидел долго, потом встал, одернул гимнастерку и размашисто зашагал на улицу, рванув и с силой трахнув дверью. Больше он в нашем доме не появлялся. О филине тоже редко вспоминали, только маленькая Анютка не раз спрашивала, когда мы выходили вечерами в тополя: «А где фонарики?»
Глава пятая
С тополей падали листья. Они день и ночь кружились в воздухе, бесшумно застилая крыши, пустые беспризорные грядки и поникшую холодную траву. Снова подкатывала осень, снова жгли картофельную ботву в огородах, и слабые отблески затухающих костров снова дрожали в стеклах наших окон. Я начал ходить в школу.
Теперь мне реже приходилось бывать на кухне, надо было учиться читать и писать. Да и нечего стало там делать. Юрка Кутя тоже учился, «папанинцы», с тех пор как перешли в директорскую комнату, редко выбегали на кухню. Им и дома было раздольно. А Рудя и Рита не были приучены играть на кухне.
В один из сентябрьских дней приехал из Херсона Михаил Ильич Харитонов. Я был в школе и не видел, как он заявился.
— Да ведь как? — ответила на мой вопрос бабушка. — Обыкновенно. Пришел, поздравствовался и глаз не кажет. Чует свою вину. Рожу скосил в сторону, спрашивает: «Моя-то дома?» А где же ей быть? «Дома», — отвечаем. Ну, поперся он в комнату. Мы ему: «Там, мол, директор живет». — «Как директор? Какой директор?» И с лица побелел. Объяснили мы ему по-человечески. Не знаю, как уж приняла его Аннушка, только вижу — в магазин побежала. И шубейку забыла застегнуть. И то сказать. Радость-то…
Никто не видел, как приняла своего мужа Аннушка, но вечером он, вымытый, захмелевший, с багровым лицом, сидел на скамейке, курил и весело рассказывал о том, как крепко провела его Клеопатра Алексеевна. Она вышла замуж за полковника Петренко, а его, Михаила Харитонова, по ходатайству того же самого Петренко, поперли из армии за малограмотность.
— Вот те и дружок. Самолучший, — смеялись женщины.
Михаил Ильич был в военной форме, но без погон и орденов. На его коленях лепились «папанинцы», и он гладил их большими, тоже багровыми, ручищами.
Все живые вернулись в наш дом: тетя Лида, Манефа, Виктор Николаевич, Михаил Ильич.
Димка и Валька Барабан сообщили, что они поступили в суворовское училище и обещали скоро приехать на побывку.