– У тебя с ней как? Было?
– С кем? Я не отвечаю на такие вопросы.
– Встреча с вами вдохновила меня на стихи.
– Давай.
– Постой. Рано еще. Лучше скажи: это ты к ней тогда меня…
– Да нет же! К другой.
– А к кому? По-моему, ты был с ножом.
– Я вообще не ревнив. Одни деловые отношения. Старею…
– Ха-ха-ха! Он мне – мое вернул! А мог бы вполне приревновать. Я люблю таких маленьких. Конечно, и богатое, тяжеловесное сложение имеет свои… Но я люблю, когда маленький Модильяни.
– По-моему, у Модильяни все девицы рослые. И потом, все его девицы не умеют любить.
– Ни черта не понимаешь в женщинах. Или притворяешься. Модильяни сидит в каждой красивой женщине.
– Этот вопрос у меня не исследован так глубоко.
– Ты можешь себе представить маленького Модильяни? Ты на нее как-нибудь специально посмотри, когда она…
– Напрасно меня ловишь, Кеша. Я на нее никогда с этой точки… с этих позиций не пытался взглянуть. У нас исключительно деловые интересы. По-моему, когда работаешь вместе, настолько примелькаешься…
– Ты синий чулок. Или страшный притвора. Скажи мне, кто такой Торквемада? Тебя называют Торквемадой – ты знаешь?
– Кто тебе это сказал?
– А что, точно? Видишь, какая у меня информация.
– Н-да… Лучше ответь, почему это шахматы стояли не как у людей? Два черных слона – оба на черном поле…
– Ха-ха-ха! – залился Кондаков глухим хохотом. В его голосе все время звучал скрытый ревнивый интерес. – Говоришь, два слона? Этого тебе не понять, ты пить не умеешь. Когда мы с твоим тезкой хорошо выпьем, для нас все фигуры, которые тебе показались неправильно поставленными…
– Мне они не показались…
– Не знаю, не знаю. А что – на тебя произвело впечатление? Ревнивцу и пьяному – им всегда кажется. Все фигуры для нас, когда выпьем и садимся играть, стоят правильно. Сами же ставим. И партнер не сводит глаз. Мы обдумываем ходы и за голову хватаемся, когда партнер удачно пойдет. Представь, он мне вчера поставил какой мат! Я уже почувствовал за пять ходов. Он говорит: мат, и я вижу – безвыходное положение. И сдаюсь. И руку ему пожал. А как они в действительности стояли – черт их знает. Ни тебе, ни мне не узнать.
– Ну, ты все-таки поэт.
– Но если б ты видел свое лицо, Федя! Ты ее сильно любишь. Я ее знаю, хорошая девочка. Как ты ушел, я сразу сочинил стихи…
– Ну давай же!
– Вот слушай…
И новым, плачущим голосом Кондаков начал читать:
Трубка замолчала. Они оба долго не говорили ни слова. Потом поэт угрюмо спросил:
– Ну как?
– Хорошо, – сказал Федор Иванович. Вернее, с трудом выдавил. – Почему флейта белая?
– Была сначала черная. Потом тихая. Тебя это задело?
– Я просто так. Просто подумал: в стихах не должно быть точных адресов.
– Ага, кажется, честно заговорил. Прорвало наконец. Значит, белая флейта – адрес точный? Давай дальше. Какой адрес будет менее точным? Черная флейта?
– Автору виднее.
– Опять ушел. Темнила…
Вот какая беседа по телефону произошла у него в эту ночь, и он не мог заснуть до утра. Хоть он и решил быть Миклухо-Маклаем и несколько раз уже заставлял себя, отбросив оружие, лечь на берегу опасного острова, сон все-таки не шел к нему. Поэт все в его голове перемешал, внес неразбериху.
Незаметно наступил рассвет, и за открытым окном в прохладе и пустоте вдруг зачирикали три или четыре воробья. Федор Иванович, крякнув с сердцем, вскочил с постели и вышел на крыльцо. Его словно окатило родниковой водой – так резка была утренняя свежесть. Чувствовался конец сентября.
Сжав кулак, он нанес несколько ударов в воздух – вверх, вперед и в стороны – и, сбежав с крыльца, бодро зашагал к парку. Эхо его шагов отскочило от каменных стен. Хоть чириканье воробьев стало дружнее, пустыня не просыпалась. Ни вокруг институтских корпусов, ни в аллеях парка не было видно ни одной человеческой фигуры.
«Модильяни… – думал Федор Иванович, стараясь понять причину ночного звонка Кондакова. – Он неспроста позвонил. Но при чем тут Модильяни? Модильяни передает в женщине то, что понятно в ней многим. Он лишает ее индивидуальности. Вынул из нее самый главный алмаз…»