— Я сейчас, Настя… — Он долго плескал в лицо холодную воду, прихлебывал, чувствуя, как заходятся зубы. «Зачем она зажгла свечку? — подумал он, наступив на узенькую полоску света. — Ребята?.. Ах, да… Эх и осел ты, Витька», — пробормотал Виктор и шагнул внутрь.
— Витенька, это тебе нравится?
Настя стояла перед ним в белом платье; на шее — шарф цвета предутреннего неба, когда гаснут звезды. Откуда она взяла платье? Белое… подвенечное… Шарф!
Настя закружилась на одном месте, свободная широкая юбка вздулась колоколом. Полевая ромашка: густые белые лепестки и золотистая головка на стебельке. Его невеста, его жена!
— Я никогда не шила себе… что-нибудь из белого. Ведь в таком платье была твоя тетя Нина… тогда, на свадьбе?
Послышались голоса входящих гостей, и он только сжал ее руку и сказал сияющими глазами: да.
…Чутко спит Лукьянов. У походной койки — стул с часами, пепельницей, портсигаром и спичками. Двадцать-тридцать минут тяжелого забытья…
Лукьянов зашевелился, закурил, взглянул на часы. Несколько сильных затяжек. Странно! В эти ночные часы с частыми пробуждениями его голова как бы выключена. Сознание фиксирует только отрывки отдельных впечатлений и, что-то отметив, снова угасает. «Люкс» — замечательные папиросы. А в ту войну он любил «Дядю Костю»…
Лукьянов снова заснул ненадолго. Ему всегда снятся поразительные сны, в которых он видит себя как бы сбоку, наблюдающим за собой, за тем, как живет и действует во сне. Иногда в руках наблюдателя (тоже сон) раскрытая книга: можно читать сначала, но почему бы не взглянуть и в середину? И ему снятся, часто повторяясь, раздвижные стены дома японской архитектуры, циновка, картина в бамбуковой раме — танцующая гейша. Она выходит из рамы, садится на циновку и прячет от Лукьянова черноволосую головку. Большой глобус на бронзовой подставке. Тонкая рука гейши тянется из широченного рукава лазурного кимоно, тянется к глобусу, легко касается, показывая удивленному инженеру землю. Крохотный пальчик замер на…
Лукьянов видит город. Люди и история не раз меняли ему имя. Вместе с именем менялось бытие и обличье. Город основан великаном и пересоздан гением. Белая ночь над набережной реки. Лукьянов с женщиной, которую любил и может быть сейчас любит. Прошли годы, сменились эпохи, а чувство не забыто, так как помнить — любить.
Он почтительно склоняет голову, подносит руку женщины к губам, любуясь черным манто; оно запахнуто жестом ленивым и небрежным.
Гейша… Тонкое кукольное лицо, уходящие в виски брови. Туман…
Лукьянов проснулся, вздохнул. Как мало, он спит! Какие-то минуты, а снится столько, что не расскажешь и в час. Свои сны он помнит хорошо, потому что, просыпаясь, закуривает папиросу и думает о том, что приснилось.
Он опять задремал и видит продолжение странного сна. Та же комната, та же бамбуковая рама с полотном Верещагина: пирамида желтых черепов. Солдаты, солдаты! Гул площади, шествие людское… Лицо любимой, пьяная улыбка, хриплое: «Ха-ха! Кажется, знакомы?»
Пальчик гейши чертит стремительные линии на теле глобуса, соединяя Босфор с Байкалом, Неву с Золотым Рогом. Ползут по небу лиловые тучи, озаренные солнцем, и не могут его затмить. Обрыв знакомых скал, пологие сопки у самого взморья. Пароход и кубрик без иллюминаторов, матросский матрац, а на нем исхудалое лицо женщины с чужими горячечными глазами. Похоронный вой пароходного гудка, от которого лопается барабанная перепонка. Темь. Исчезает рама; дрогнув, без звука раскатывается пирамида из черепов. На глобусе верхом гейша с протянутыми к Лукьянову руками. Пальцы сохнут на глазах, они скелетно длинны и гибки. Желтый дьявол в лазурном кимоно приплясывает, гремит и хохочет, хохочет, хохочет…
Лукьянов проснулся в холодном поту. Ах, это ржут кони! Он откинул одеяло охлаждаясь. Взглянул на часы и криво ухмыльнулся: спал только десять минут! А кажется, вторично прожил целую жизнь. Протестуя, он погрозил тьме кулаком и снова боком упал в постель.
Ночью глухо шумит тайга. При свете звезд падь совсем голубая. Давно растаяла наледь, а ручеек все живет, все журчит, все отзванивает колокольчиками свою бесконечную песенку. Холодным светом отливает осклизлая глыба гранита, оберегая водоем; в обе стороны разбегаются струи и тоже поблескивают, как две хрустальные подвески.
Среди гор люди раскинули табор — маленький мирок, волнуемый страстями и надеждами. Поздно, очень поздно уже, глубокая ночь, однако из одной палатки все еще слышится громкий говор, смех и разгульная песня. Иногда она прерывается озорным, требовательным, извечным: «Горько-о-о! Горько, черти!» И снова шум, смех, песня.
…Проводив уходивших последними Лиду с Костей Мосалевым, Настя вернулась в палатку. Глаза ее сияли, лицо разрумянилось, пунцовые губы слегка шевелились, шепча что-то радостное.
— Милая моя! — Виктор поднялся навстречу, мягко обнял ее.
Шипя, оплывала свеча…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ