Паломничества, леса, книги, наши жизни, столько лабиринтов…
В «Маленьком атласе лабиринтов» с подзаголовком «Развлекательное пособие, которое учит исследовать и выбираться из них» можно прочитать следующее: «Если лабиринт — метафора жизни […], „цель“ лабиринта не его центр. Середина жизненного пути, как говорит Данте в первой части „Божественной комедии“ („Ад“), — это момент, когда мы можем заблудиться».
Лабиринт, давший повод для такого описания, — это барочный лабиринт дворца Альтесниц в Германии, созданный в 1730 году, его стены образуют двухметровые грабы (он так и называется, «
Вот тот же самый вопрос о центре и середине, но поставленный в несколько иной форме: в девятнадцатом веке Карл Линней, «отец ботаники», придумал сад-часы, в котором время можно узнавать по цветам. Растения были тщательно подобраны в зависимости от времени дня, когда они открывались и закрывались: ночная красавица раскрывала свои лепестки рано на заре, за ней энотера, потом алая звездчатка, потом одуванчик, и так до самого вечера, пока в пять часов цветок цикория не складывал свою корону, готовясь ко сну. Так, наблюдая за цветами — который из них сейчас распустился, — можно было приблизительно узнать время (по положению солнца над садом тоже, конечно, но речь не об этом).
У этих цветов было нечто общее: все они дневные, так что цветочными часами Линнея можно было пользоваться лишь половину суток. А как быть ночью?
Чем измеряется жизнь? Как ее взвесить или где те небесные весы, о которых говорится в Святом Писании?
Что принимается в расчет: рожденные на свет дети, написанные и опубликованные книги? А может, испеченные пироги или связанные носки? Или погубленные, обретенные и спасенные души? Или страны, в которых вы побывали, земли, которые исследовали? Может, вызванные пожары — или, наоборот, потушенные? Написанные, полученные, так и не посланные письма? Несколько выгравированных на обелиске слов? Воспоминания, оставшиеся в памяти живых (но когда эти живые тоже, в свою очередь, попадут в царство мертвых, воспоминания о воспоминаниях исчезнут)? Построенные дома, заработанные, потраченные, пожертвованные деньги? Благие дела, оказанные услуги? Подобранные кошки? Спасенные птенцы? Разбитые и склеенные тарелки? Полученные награды, приколотые медали, занятые должности? Прочитанные, подаренные, придуманные, никогда не опубликованные книги? Выращенные цветы, посаженные деревья, собранные плоды?
А что, если бы Лавиния, не довольствуясь сожженными письмами Эмили, предала бы огню и ее стихи? Может ли жизнь измеряться стихами, как александрийский стих измеряется стопами?
Милисента спускается на цыпочках, стараясь не привлекать внимания. Она хочет сделать маме сюрприз: сама заплела косички на ночь, аккуратно и старательно вытягивала три прядки волос, как можно туже переплетая их, пока они не стали упругими, крепкими и блестящими, как леденцы, потом выбрала самую красивую ленточку, вплела ее в кончики, чтобы получились тугие сиреневые бантики. Мейбел редко работает допоздна, но через несколько дней ей нужно будет показать господину Хиггинсону первый вариант подборки текстов, она возбуждена и встревожена.
Столовая — единственная комната в доме, где по вечерам зажигают лампы. Кажется, будто золотистый свет исходит от стихов, освещая лицо Мейбел, сидящей за столом, заваленным клочками бумаги всех оттенков белого: сливочными, фарфоровыми, алебастровыми, белоснежными, кремовыми, опаловыми, цвета слоновой кости. Некоторые отливают желтым, синим или серым, они самые старые и кажутся такими хрупкими, что вот-вот рассыплются под пальцами. Во всяком случае, Мейбел обращается с ними очень осторожно. Она держит стихотворение перед собой, прищуривается, что-то записывает на отдельном листке бумаги, зачеркивает, снова прищуривается, словно то, что она пытается разобрать, настолько крошечно, что в любой момент может ускользнуть в узенькое оконце.
Милисента подходит еще на несколько шагов.
— Здравствуй, душа моя, — говорит мать, не поднимая головы и отпивает из чашки — она не садится за работу, не поставив рядом маленький чайник, наполненный почти черным напитком, цветочным, сладким, Милисенте так нравится этот аромат, что она мечтала бы о таких духах.
Девочка глубоко вдыхает запах. В столовую входит Дэвид, Мейбел его окликает:
— Посмотри сюда. — Она протягивает ему листок, который как раз сейчас переписывает.
Он садится. Теперь настал его черед щуриться. Он читает вполголоса, не без труда разбирая почерк: