И действительно, втроем они быстро управились: лошадь вскоре стояла вновь запряженной в сани. Андрей, распахнув куртку, дотягивал, дожимал сыромятную супонь, упираясь ногой в хомут, когда появился хромой начальник лесоучастка и, не видя Андрея Макарычева, стал что-то говорить женщинам. Заведя конец супони, хлопнув рукавицами, Андрей размашисто, в легкой возбужденности, подошел, спросил:
— Что случилось?
— Ничё, — сипло, тонким голоском ответил лесоучастковый, курносый, кудлато обросший. — На другу делянку людей-от перераспределяем, так одну тут, на отвозе, оставим, а другу — туда. Видать, занепогодит, так надо шибче начать на Сухотиной балке.
— Я останусь тут, при лошади, — сказала Идея Тимофеевна, поправляя сбившийся полушалок; кивнула на свою напарницу: — Ольга Сергеевна и вовсе горожанка — из Минска вырвалась. Белорусскую литературу в старших классах вела, теперь вот на подменках, — нет штатной работы. В общем, женщины мы, ветром военным, будто перекати-поле, заброшенные, — Взгляд пожестчел, притемнел. — В прошлом у нас все. Да и то сказать — было ли оно, прошлое?..
И пошла с какой-то неожиданной плавностью, хотя такое, казалось, было невозможным в заснеженном лесу, в простецком ее одеянии, — ловко, легко переступала тяжелыми пимами через валежины, и Андрей Макарычев в прежнем слабом возбуждении понял, что она знала: он будет смотреть на нее, проследит за ней, пока она идет к лошади, отвяжет вожжи, примотанные к лиственнице.
Обернулась сюда, где он стоял, вместе с Ольгой Сергеевной и лесоучастковым, лишь когда меринок дернул с натугой, сорвал сани с места, спросила с игривостью, догадавшись, верно, что вышло все как задумала:
— Вы-то, Андрей Федорович, где находитесь? Что не заглядываете в женскую палатку? Не съедим. Не бойтесь! Иль парторгу нельзя?
— Я не боюсь! А нахожусь там, на заимке, возле кедра-басмача!
Он сказал все это просто, даже весело, не предполагая, что именно в избушке поймет, что та смутная, сдавленная тревожность, какую ощутил позднее, была, выходит, связана с той нежданной, непредвиденной встречей…
Все это сейчас пришло ему, и та тревожность не исчезала, хотя ничего особенного, каких-то видимых причин, как ему представлялось и тогда и сейчас, не было. То, что сказала о прошлом? Так, пожалуй, без связи, скорее под настроение слетело с языка. А может, не просто? Может, впрямь — несчастливая доля? И все же, все же?.. Почему — в прошлом?..
Прошлое… Оно тоже являлось ему, тоже иной раз вставало перед ним, стучало в памяти, било до помрачения, и касалось это, как правило, одного, сугубо личного, скрытого, жившего в нем постоянно, над чем не властны оказывались годы: его отношения к Кате. Боль глушилась и притихала до поры только в той деловой круговерти, какой он жил, требовавшей полной отдачи всех сил, всего себя, не оставлявшей ничего для личного, под которым в обиходном представлении принято понимать возможность располагать собой по собственному усмотрению.
Он нередко ставил перед собой сокровенный вопрос: почему выбрал именно партийную работу? Случалось, что по прямоте характера, а то и по недалекому разумению своему этим интересовались и другие, спрашивали его, и он сначала терялся, в смущении искал тактичный, пристойный ответ. Но потом как-то сам собою явился неожиданный и, оказалось, неотразимый довод… Андрей в таких случаях улыбался, глядел добродушно, открыто, и ответ его — «Потому что трудно досталась» — воспринимался и вроде бы как шутка, и как что-то таившее в себе заветное, касаться чего было попросту неделикатно. После этого на какое-то время у него даже возникало приподнятое настроение, точно бы он вежливо проучил, преподал урок, и, однако, он отдавал себе отчет, что то было простым, хотя и скрытым желанием уйти от прямого ответа.
В те короткие и редкие минуты, когда удавалось подумать о своей работе, спросить себя, какое она имеет значение, в чем ее главный смысл, он с открывшимися ему новыми ее гранями, новыми горизонтами, с накапливаемым опытом, приходил к выводу: она по сути своей не что иное, как человековедение, и требует — он это испытывал всякий раз, всякую минуту — не только точных практических решений, но и всякий раз новых поисков, философских осмыслений. Да, человековедения, в котором нельзя ошибаться, допускать просчеты. Он даже думал, что ошибку, просчет в строительстве, в производстве можно, обнаружив, исправить, свести на нет, в человеческих же делах, в человеческих отношениях — душевные раны хоть потом и заживают, рассасываются, но не исчезают бесследно — остаются невидимые метины, шрамы, остаются и при определенных условиях могут снова начать кровоточить. А случается — приводят к взрывам, завершающимся катастрофами. Он такое знал по себе, по окружающим его людям, хотя и прожил не очень большую жизнь.