— Как же тогда прикажете понимать? — Боль в глазах Куропавина не улетучивалась, она лишь отодвинулась вглубь. — На то мы и партийные работники, на то и бойцы партии, — душа разрывается, кричать от боли хочется, а ты должен, как говорят, наступить на собственное горло, делать все в партийных интересах, делать, как партия повелевает. Конечно, родной брат, — понимаю…
— Не в этом дело, Михаил Васильевич! А вернее, и в этом. Брат Василий, да и Костя, другие наши советские люди… Вот и хочу в открытую с фашистами. Поймите! Людям стыдно в глаза глядеть, — по тылам, мол, околачивается!
— А ты не ярись, не вздергивайся да в толк возьми!..
Фразу ему закончить не удалось: в открывшуюся дверь не вошел, а ввалился директор леспромхоза Субрятов, — должно быть, не пускала секретарь Куропавина, — полушубок нараспашку, уши кроличьей шапки с тесемками обвисли, будто их жаром прихватило; безбровое лицо искажено отчаянным испугом, спрятанные в орбитах глаза дурно таращились. «Славился» Субрятов тем, что в срывах, загулах шалел, — откуда что бралось в его тощей, иссушенной фигуре, — буйствовал, куражился, гонял домашних, жену, которая не знала, как к нему подступиться. «Какой я тебе Вась-Вась, я директор леспромхоза, от меня, хошь знать, весь комбинат, Свинцовогорск зависит! Я — великий Субрятов!» И, скрежеща зубами, сжимал сухонькие костистые кулачки, вытягивался, — багровые, будто крапивой нажженные пятна усеивали жилистую шею.
На втором месяце войны прислали повестку и ему, предстал он перед медкомиссией в чем мать родила; за столом, где сидели члены комиссии, пошел изумленный смешок: не человек, живой скелет, да и только! Разница заключается лишь в небольшом: далеко не могучие кости Субрятова все же обтягивала кожа — синюшная, пупырчатая, «гусиная». Военный с двумя шпалами в голубых петлицах, уже не сдерживая своего крайнего изумления, колко воскликнул:
— Куда мне такого «геркулеса» в воздушно-десантные войска?!
Отпустили Субрятова с миром, больше не тревожили повестками.
Сейчас, будто подтолкнутый маятник, он сгреб граблясто шапку с головы, бухнул об пол:
— Все, товарищ секретарь! Судите, отдавайте Субрятова под трибунал! Нету леса для рудников. Нету! Белки что ножом отрезало за ночь, — заносы, не успели вывезти!
Поднявшись за столом — и оттого, как показалось Андрею Макарычеву, сделавшись рослее, крупней, Куропавин жестко сказал:
— Сядьте, товарищ Субрятов. Комедию не ломайте — не на ярмарке! Разберемся. Виноват — будем судить, не иначе! — И, не спуская колючего взгляда с директора леспромхоза, — тот боком двигался к стульям, остановил: — Шапку-то поднимите!
И, словно бы разом утратив интерес к Субрятову, перевел взгляд на Кунанбаева и Макарычева, не садясь, сдержанно проговорил:
— Думал — посоветуемся, как встречать зиму, а, выходит, она грянула, не дожидаясь наших советов. Надо собирать экстренное бюро… — Молчал, будто старался проверить себя в чем-то, потом сказал: — Придется создать оперативную группу для выручки леса, — возглавить ее вам, товарищ Макарычев. А о заявлении — потом.
Наклонясь, дотянулся до кнопки звонка в приемную: сейчас распорядится — собрать членов бюро.
Подавленный и сценой с Субрятовым, его сообщением — нету крепежного леса, значит, теперь осложнится дело на рудниках, — и решением Куропавина, Андрей Макарычев сидел не шевелясь, не распрямляясь над столом, и перед глазами чернильные пятна на сукне то расплывались, образуя общий фиолетовый фон, то закручивались в спираль.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Три дня заснеженные окрестности Ивановых белков оглашались перестуками топоров, взвизгом пил, перекликами человеческих голосов. Курились кострища, дым от них скатывался в низины, в каменистых распадках висел нерассеивающейся сизью, в разреженном морозном воздухе, еще сыроватом, не успевшем закрепчать, — позднее, еще до крещенья, он выстынет, будет ровно бы силком-удавкой перехватывать горло. Выстрельно-тяжко падали наземь лиственницы, пихты, кедры, взбивая тучами не успевший слежаться снег. Отзывались эхом белки, — что-то таинственное, грозное копилось в перекатном ропоте гор.