Можно посадить ее под замок, но нельзя помешать этой мысленной трансформации мира. Вот чего не могла понять Клер — как мать умеет накладывать на чужую жизнь макияж по собственному вкусу. Некоторые преступления слишком тонки для расследования и наказания.
Я выпрямилась, опираясь о спинку кушетки, белый кот стек с живота на колени, как молоко. Сложила письмо, убрала в конверт, бросила на заваленный всякой всячиной столик. Меня она не одурачит. Я та самая девушка из карантинной спальни, она ограбила меня, отобрала все, что у меня осталось. Меня не соблазнит музыка ее слов, я всегда смогу отличить корявую правду от изящной лжи.
Меня никто не уводил, мама. Нежная ручка не выскальзывала из твоей ладони. Катастрофа произошла иначе. Я больше похожа на новую машину, которую ты припарковала, выпив перед этим, а теперь не можешь вспомнить, где она. Семнадцать лет ты на меня не смотрела, а когда наконец обернулась, то не узнала эту девушку. Значит, теперь я должна пожалеть тебя и твоих соседок, потерявших детей за неотложными делами вроде грабежей и убийств, занятых ненавистью и жадностью? Прибереги свое поэтическое сострадание для кого-нибудь более легковерного. Если поэт произносит прекрасные слова, это еще не значит, что они правдивы. Просто звучат хорошо. Когда-нибудь я прочитаю все это в стихотворении для «Нью-Йоркера».
Да, все мои горести стали татуировками, как она написала в одном из писем. Каждый дюйм моей кожи проткнут иголками и раскрашен. Я женщина-туземка, японский гангстер, ходячая картинная галерея. Подводите меня к свету, рассматривайте мои живописные раны, слезы, уколы в сердце. Если бы я предупредила Барри, может, ее удалось бы остановить. Но она уже сделала меня своей собственностью. Я утерла слезы со щек, вытерла руки о белого кота и потянулась за следующей пригоршней битого стекла. Еще одно письмо, полное захватывающих описаний, драм и фантазий. Взгляд соскользнул с начала страницы.