Так ли оно было или не совсем так, но Ятчоль уверял, что умка ударил по голове на редкость большую нерпу, которую он «Калинкой-малинкой» выкликал. Вытащил обжора нерпу и начал жрать. И, наверное, к отдушине ещё целое стадо нерп приплыло, и все до одной Ятчоль смог бы загарпунить, если бы патефон был цел и не мешал умка.
Вот эту историю заново и начал рассказывать Мильхэр, а Ятчоль лежал с закрытыми глазами у его ног и слушал, как ревел мотор, как плескалась морская волна о борта вельбота. Охотники хохотали, смеялся и Журавлёв, правда, намного сдержаннее: он был здесь больше гость, а не хозяин, надо было проявлять соответствующий такт. Пойгин управлял вельботом, всматривался в море, посасывая трубку, и улыбался одними глазами, с удовольствием внемля шуткам. А Мильхэр не унимался.
– Когда умка сожрал добычу, сел на снег, по голове себя пошлёпал. И вылетела из головы умки его дума в образе ворона. Пролетел ворон над Ятчолем и сказал человеческим голосом: «Хорошую нерпу ты приманил. Спасибо тебе. Приходи на следующий раз с балалайкой».
Охотники изнемогали от хохота. Тымнэро, повалившись на спину, тоненьким голоском сквозь хохот кричал:
– Вот Ятчоль «Барыню» играл бы, а умка плясал!..
– И ещё один ворон вылетел из головы умки, сел перед Ятчолем на снег и вдруг говорит: «Что-то непонятный запах идёт от тебя, смотри не навлеки на себя тем запахом къочатко».
Тут уж Ятчоль не вытерпел. Резко поднявшись, он упёрся в колени насмешника и обрызгал его в ярости слюной.
– Ты рунтэтылин – врун! Было совсем не так! Ворон полетал, полетал над моей головой и сказал: «Ты храбрый мужчина. Другой уже добежал бы до самого берега, а ты спокойно смотришь, как медведь жрёт твою нерпу, и трубку покуриваешь».
– Послушайте, что было дальше! – словно припомнив ещё более интересную подробность, на этот раз воскликнул Акко. – Умка карабин Ятчоля схватил и начал стрелять. Хорошо, Ятчоль за торос спрятался, а то не было бы теперь среди нас одного из самых храбрых и достойных охотников!
Ятчоль повернулся в сторону Акко, выхватил из его рук трубку, глубоко затянулся, с неподдельной печалью сказал:
– Вам что, а мне «Калинку-малинку» жалко. Сожрал её умка. Будто сахар на клыках хрустел.
– Ничего, купишь новую, – сказал Пойгин, поднося к глазам бинокль. Видно, что-то заметил в море. – А патефон у тебя есть. Цел он у тебя. Мэмэль недавно к Кайти с ним приходила…
– Это другой! – вскричал Ятчоль. – Можешь спросить у Чугунова. Я лучшего песца отдал за новый патефон.
– Ну, ну, пусть будет другой. Посмеялись, и хватит, – не то чтобы строго, но в то же время как-то непререкаемо сказал Пойгин. Исчезли улыбки с лиц охотников, появилась на них озабоченность и ещё ожидание встречи с возможной удачей, пробуждающийся азарт.
Море манило всё дальше и дальше. Позади далеко-далеко виднелся берег, обозначаясь снежными вершинами прибрежного хребта. Оттуда, покинув свои скалы, летели чайки и протяжными вскриками словно предупреждали: море уже намекает, что там, дальше, оно не просто море, а Ледовитый океан. Журавлёв поёживается от студёного дыхания океана, поднимает к глазам бинокль. Вдали маячат ледяные поля. Охотники, наверное, видят их невооружённым глазом. Парят над вельботом чайки, в дыхании моря крепкий настой йода и соли. Журавлёв поворачивается в сторону берега, набрасывает в блокноте силуэты снежных вершин. Он не один раз выходил с охотниками в море, вглядывался в морских зверей, расспрашивал об их повадках, записывал в блокнот и даже зарисовывал увиденное. Пойгин смотрел на его рисунки и дивился тому, что моржи на бумаге лежат точно так же, как те, живые, что лежат на льдине. Это поразило его. Пойгин сам попробовал рисовать, но понял, что это ему недоступно, и чувство расположения к Кэтчанро у него ещё больше окрепло: если ты не умеешь делать того, что умеет другой, то у тебя есть одна возможность уравняться с ним – выразить ему своё уважение, зависть лишь покажет, насколько ты ничтожен. Эту истину внушал Пойгину ещё его дед.
А жизнь Журавлёва наполнялась особенным смыслом от ощущения, что он всё глубже и глубже постигает душу истинного чукчи, что ему стали доступны его толкования мира, стала ясней его философия, этика, что он понимает, в чём незаурядность этой личности.
Так было и на этот раз. Поднимайся, поднимайся, Кэтчанро, всё выше и выше, тебе есть о чём рассказать. Да, Журавлёв думал о том, что ему надо браться за перо: пусть он напишет не роман, не повесть, на это он не претендует, нет, пусть это будут просто записки учителя, живой человеческий документ. Ведь это правда, что душа Пойгина открывается ему всё новыми и новыми гранями, и рассказать о нём – это значило бы очень многое объяснить в жизни маленького чукотского народа, и не только в его жизни.
Журавлёв смотрел на море, залитое солнцем, переводил взгляд на Пойгина, который упивался стремительным движением вельбота, вспоминал Медведева, его размышления об этом человеке.
Конечно, то были бесценные уроки.