И осветилось лицо Ирины Николаевны таким светом, что всем увиделось: это женщина, это мать. «Нет, есть в ней, есть что-то в этой чертовке, – подумал Александр Васильевич, – и Тильмытиля можно понять».
Теперь оставалось дождаться жены Чугунова. Маргарита Макаровна переступила порог с хохотом. С неё снимали заиндевелую оленью доху, а она не могла унять смех.
– Ну и послал мне бог пациента!
– Опять Вапыскат, что ли? – не без досады спросил Чугунов.
Степану Степановичу было известно, что Вапыскат во всей больнице самым главным лицом признавал врача Чугунову. Не было недели, чтобы он не появился на пороге больницы и не потребовал: «Пусть мне потрогает живот Ратватыр». Так он назвал Маргариту Макаровну, что в переводе означает Самострел. Чугунов умирал от хохота, обыгрывая новое имя жены. «Вот уж что верно, то верно – Самострел. По себе знаю, как глянул в её глазищи, так и лёг, убитый наповал, будто действительно ненароком набрёл в тайге на самострел».
– Позвал меня Вапыскат в свой замок, – принялась рассказывать Маргарита Макаровна, уняв смех. – С мальчишками просьбу передал. Пусть, говорит, принесёт мне касторки. Ну, я взяла флакон на всякий случай и на всех парах к нему. Вижу, у костра сидит, качается и песню поёт. Думаю, уж не хватил ли чего горького мой дорогой пациент?
– Он мухоморы глотает, – усмешливо сказал Тильмытиль. – Наглотается и вступает в беседу с верхними людьми… Иначе говоря, с покойниками… Так ему кажется.
Маргарита Макаровна взмахнула руками, как бы прогоняя нечистую силу:
– Господи, страх-то какой! – уселась на стул. – Так вот, спрашиваю у него, что болит, где болит. А он что-то бормочет, никак понять не могу, на чукотский-то разговор я туговата. Тут мальчишка явился, который позвал меня к больному, объяснил… Старик, оказывается, просил картошки, а не касторки, малость перепутал слова.
И опять рассмеялась Маргарита Макаровна. Рассмеялись и все, кто слушал её.
– Я его как-то картошкой угостила у нас в больнице, когда дежурила. Вот и понравилась ему. Когда разговорились, мальчонка пояснил, что он картошку мою, бульбу варёную, посчитал за самое лучшее лекарство из всех, какими его пользовали. Совсем, говорит, поправился, пойду на медведя. – Помолчав, тяжко вздохнула. – Так ему там холодно и неприютно, в его шалашике. Завтра принесу картошки, сварю на его костре, самого научу варить. Внушил себе, что целебней нет ничего на свете. Жалко старика…
– Да, теперь жалко, – задумчиво промолвил Тильмытиль, прогоняя обычную свою усмешку. – А когда-то он мне смерть предрёк…
У Маргариты Макаровны расширились и без того огромные глаза:
– Смерть предрёк?
– Да, было дело. Чёрный шаман смерть предрёк, а белый – жизнь. Такой был поединок двух шаманов, что всю тундру лихорадило. Вот он – белый. Верный друг моего отца, да и мой второй отец.
Пойгин почувствовал на себе взгляды гостей, выходя из задумчивости, осторожно поставил блюдце на стол и сказал:
– Пью чай и о Линьлине думаю. Умер волк. Как старый человек умер… Показал бы ты, Антон, кино про Линьлиня…
И Журавлёв тоже попросил, приложив руку к груди:
– Давай, Антон Артемьевич, прокрутим! С удовольствием ещё раз посмотрю…
13
Они были так самобытны в своей естественной сути – человек и приручённый волк. В проявлении любви друг к другу, преданности они были сдержанны, очень сдержанны, однако это была настоящая любовь и настоящая преданность. Так это видел автор киноленты Антон Артемьевич Медведев, так воспринимал это Александр Васильевич Журавлёв.
Антон успел заснять Линьлиня зрячим. Надвигался на зрителя идущий передовиком в упряжке приручённый волк. Заиндевел его лоб, язык высунут, из пасти вырывается горячее дыхание. И глаза, удивительно осмысленные глаза, смотрят с экрана.
Остановилась упряжка. Крупные, жилистые руки прикасаются ко лбу волка, сметая с него иней. Волк благодарен. Однако он не позволяет себе никаких движений, тем более не опускается до того, чтобы завилять хвостом. Он сдержан, он – весь достоинство. А вот человек кормит волка, по-прежнему видны только руки. Деликатно, без малейшего проявления нетерпения берёт волк из рук человека кусочки мяса. И, словно в укор младшим братьям волка – собакам, особенно заметно, как суетливо они ловят на лету мёрзлые куски мяса, как, жадно давясь, грызут его, как нетерпеливо ждут следующего куска. Волк сидит на задних лапах чуть в стороне и наблюдает за этой непристойной картиной с угрюмым укором и даже, кажется, с презрением.
Между собаками завязывается драка. Волк недоволен. Он какое-то мгновение наблюдает, словно надеясь, что младшие братья ещё образумятся, потом решительно ввязывается в свалку: одного драчуна схватил за загривок, отшвырнул в сторону, другого потеснил, третьего потащил за хвост. Драчуны разбегаются. Волк усаживается в том месте, где только что была сплошная коловерть из дерущихся псов, оглядывает провинившихся хотя и строго, но умиротворяюще и, кажется, даже немножко снисходительно.