– Когда человек вселяет в себя других людей… он… настолько становится обширным внутри, что кажется, там может стая лебедей с одной стороны далеко-далеко показаться… пролететь под солнцем… и в другой стороне в небе исчезнуть. А люди, которых ты вселил в себя… смотрят на тех лебедей и тебя самого в себя вселяют. Пролетали в тебе хоть один раз такие вот лебеди?
– Это шаманское наитие порождает в тебе подобные видения. Жаль, что ты раньше об этом не говорил… было бы вечественное доказательство. Я не шаман. Внутри меня утроба, и больше ничего. Иногда слышу, как в животе бурчит, вот и всё. А может, это медведь во мне ворочается? У тебя лебеди… у меня медведь. – Ятчоль пошлёпал себя обеими ладонями но голому животу и снова рассмеялся, премного довольный своей новой шуткой.
Пойгин раскурил трубку и словно забыл о Ятчоле. Уязвлённый тем, что собеседник не протягивает ему трубку, Ятчоль закурил свою, спросил с ядовитой усмешкой:
– Ты и к Антону сердцем располагаешься? Он тоже сидит в тебе и ждёт?
– Сидит, сидит, – не выходя из состояния отрешённости, подтвердил Пойгин.
– Может, вспомнишь, как плакала твоя дочь, когда он её бросил?
Пойгин только на какой-то миг кинул в сторону собеседника пронзительный взгляд и снова застыл в отрешённости, не вынимая трубку изо рта.
Было, было такое. Несколько лет тому назад. Уехал Антон в Москву со своими бумагами о солнце, чтобы сделать их учёной книгой. Полгода ждали его, ещё полгода, Кэргына ходила сама не своя, однажды призналась отцу: «Наверное, мы уже никогда не увидим Антона». – «Как не увидим? – спросил Пойгин потрясённо. – Он что, заболел, умирает?» – «Нет, не заболел. Он, наверное, ушёл к другой женщине», – с печальной улыбкой сказала Кэргына и заплакала. Лицо Пойгина потемнело, будто скала в дождь. Ушёл он в тундру и бродил в одиночестве целые сутки. Антон прочно вселился в него, и потому этот русский парень мог представить себе, каков простор в душе его тестя для той особой лебединой стаи, которая должна бы видеться и ему, как во сне. И вот теперь, блуждая по тундре в угрюмом одиночестве, Пойгин вглядывался вовнутрь себя и видел уже не вереницу лебедей, а беспорядочную стаю чёрных воронов. Это не было ненавистью, это скорее была глубокая печаль, обида за дочь, за себя, за внуков.
Да, случилось что-то такое нехорошее с Антоном. Но он всё-таки вернулся, потому что любил Кэргыну, не мог жить без своих детей, без не заходящего в летнюю пору чукотского солнца, которое он наблюдал уже много лет через таинственные стёкла и трубки на полярной станции. Да и он, Пойгин, тесть его, наверное, был для Антона не чужим человеком, сколько они вместе дум передумали, охотничьих троп исходили, полморя на вельботах измерили.
– А если Антон опять Кэргыну бросит? – осторожно спросил Ятчоль с улыбкой того притворного сочувствия, за которым ещё откровеннее оскаливалось мышиными зубами злорадство.
– Почему ты радуешься, когда делаешь людям больно? – тихо спросил Пойгин, не уходя взглядом от какой-то бесконечно дальней точки, которую продолжал разглядывать отрешённо.
– Я не верю твоему Антону. Он такой же, как Чугунов. Может, и Чугунов сидит в тебе и ждёт твоих лебедей?
– Сидит, сидит.
– Ну ладно, пусть будет так. Зато я никогда в тебе не сидел и ничего не ждал. А вот скажи… Мэмэль моя вселялась в тебя?
– Во мне всегда была Кайти…
– Да, твоя Кайти, пожалуй, вселялась и в меня. – Ятчоль вздохнул с таким откровенным чувством тихой, искренней радости, что Пойгин опять очнулся и какое-то время разглядывал собеседника с крайним изумлением. – Да, Кайти вселялась в меня, – повторил Ятчоль, испытывая всё ту же радость, однако нисколько на сей раз не стараясь сделать собеседнику больно: это была не месть, это было человеческое признание. – Так что и моя утроба становилась небом и долиной, и там пролетали какие-то птицы. Может, и не лебеди, но и не просто жирные морские утки.
Пойгин трудно прокашлялся, будто слова, которые он собирался произнести, вдруг стали рыбьей костью. Переждал, когда рыбья кость опять станет словом, и сказал:
– Что ж, Кайти есть Кайти. Даже у камня стучало сердце, когда он смотрел на неё. Жаль, что она не знала Линьлиня. Впрягла бы его в нарту, чтобы принять меня за земной чертой печальной страны вечера…
Ятчоль почувствовал, как спину его поскрёб острыми коготками мороз. А Пойгин кинул на него взгляд, наполненный страдальческим упрёком, и заговорил о другом:
– Ты вот признался, что Линьлинь во сне говорил с тобой человеческим голосом. О чём был тот разговор?
Ятчоль потупился, долго набивал трубку табаком, старательно уминая его в медной чашечке. Наконец отозвался:
– Плохо помню. Голос у него, пожалуй, был твой. – Вдруг вскинул голову, разглядывая собеседника тем подозрительным взглядом, в котором всё заметнее обнаруживала себя злая сила обличения. – Э, постой-постой, не ты ли обернулся в Линьлиня и явился ко мне? Вот это шаманство! Вот это вечественное доказательство!