Из-за позиции, занятой Дизраэли по отношению к болгарской резне, он фактически не смог использовать свое политическое положение для защиты коллективных еврейских интересов. Дизраэли не пошел навстречу жалобам болгар прежде всего потому, что он интуитивно предпочитал устоявшиеся многонациональные империи национальным освободительным движениям. Будь то Греция, восставшая против Турции, Италия, восставшая против Австрии, или Польша, восставшая против России, Дизраэли неизменно принимал сторону установившейся имперской власти. И это предпочтение, по всей видимости, было тесно связано с его пониманием собственного еврейства.
В конечно счете, если бы эта нация представляла собой весомую политическую единицу, то поработать на ее освобождение было бы политически необходимо и Дизраэли неминуемо связал бы свою судьбу с еврейским народом. Он вступил бы на путь сионизма, который так искушал его, еще когда он писал «Алроя». Но к тому времени, когда Дизраэли создал образ Сидонии, он уже осознал, что этот путь не для него. Вместо этого он посвятит себя Британской империи, даже понимая, что никогда не сможет принадлежать английскому народу в самом глубинном смысле. Отчасти для того, чтобы убедить самого себя в правильности такого решения, он и разработал свою расовую теорию. Ведь если евреи — это раса, а не нация, то они обладают биологической общностью, которую не могут нарушить ни политическое, ни религиозное «отступничество». Евреи как отдельные личности могут проявлять свои способности на службе имперским правительствам, при этом делая честь своей расе, — так таланты Сидонии, которые проявлялись в диаспоре, служили своего рода рекламой еврейского могущества.
Ко времени злодейской резни в Болгарии Дизраэли уже несколько десятилетий хранил верность избранному пути. В столь критический момент он мог руководствоваться никак не еврейскими, а исключительно британскими интересами. Когда его противники предположили, что эти интересы он понимает превратно, трактуя их с точки зрения власти, но не справедливости, Дизраэли, конечно же, возмутился. Чем с большей горячностью выступали его критики, тем более демонстративно он держался своей первоначальной позиции и более небрежно говорил о болгарских событиях. В парламенте он позволил себе сказать о «пустой болтовне из-за никому не известных болгар». Брошюра Гладстона стала «самым страшным из всех болгарских кошмаров», острил он. Он даже написал леди Бредфорд из Хьюгендена: «Я близок к тому, чтобы учинить и здесь какое-нибудь злодейство — перебить всех павлинов».
Подобное бессердечие было не просто дурным тоном. Оно к тому же давало понять, что привычка отождествлять себя с властью, а не с теми, кто ее лишен, обходится Дизраэли дорого. Когда его оппоненты обращали внимание на неподдельные и ужасающие страдания болгар, он не сочувствовал им — не мог себе этого позволить. Даже если предположить, что его протурецкая политика была правильной, публичная демонстрация сочувствия болгарским христианам облегчила бы ему проведение этой политики. Вместо этого Дизраэли тут же перевел дискуссию из плана морали в план геополитический, то есть действовал так, как если бы на весах имперских интересов болгар не стоило и учитывать. Действуй Дизраэли иначе, ему пришлось бы спросить себя, правильно ли отрегулированы эти весы и каким целям служат империи, если они жиреют за счет страданий живых людей. Одним словом, Дизраэли пришлось бы задуматься, действительно ли величие — эстетическая категория, которая всегда питала его честолюбие, — важнее справедливости. На этом, уже позднем, этапе его карьеры задаваться подобным вопросом было бы слишком жестоко.
Страсти, вызванные болгарской резней, не утихали. На протяжении последующих двух лет британская политика разделится на две ветви — протурецкую и пророссийскую, с некоторыми допущениями они будут связаны с консервативной и либеральной партиями, соответственно. Как отметил один обозреватель, политические столкновения в этот период стали самыми ожесточенными на его памяти: «Старые друзья превращаются в заклятых врагов, члены одной семьи перестают общаться друг с другом, а когда начинается дискуссия, что происходит в любое время дня и ночи среди лиц обоего пола в любых слоях общества, ее участники впадают в такое возбуждение, что опускаются до самой отборной брани, переходя при этом на личности, и расходятся во мнении они не столько о существе вопроса, о котором часто имеют весьма смутное представление, но о чувствах, которые они питают к лорду Биконсфилду или к мистеру Гладстону».