декламировала мать, и мальчик серьезным голоском повторял за ней как попугай, не вдумываясь в смысл слов, не осознавая сатиры; а тем временем Джиги, укрывшись за широкой бабушкиной юбкой, одну за другой отрывал пуговицы от своей рубашки, хоть и знал, что его за это отшлепают: ну и пусть, зато как здорово проказничать!
Бабушка с ним, безусловно, согласилась бы; она и сама расшалилась не на шутку. Она прекрасно знала, что, опубликовав свои мемуары, нарушит подписанный некогда договор, но герцог-то уже умер, а потому какая разница? Кроме того, ей очень хотелось оправдаться в глазах мира. В 1810 году с ней обошлись просто чудовищно. Она еще не забыла тех пасквилей, не забыла, как карету ее забрасывали грязью, – пусть об этом забыли все остальные. Целых тридцать лет она лелеяла обиду – и теперь та же самая грязь полетит в обидчиков.
К несчастью – а может, и к счастью семьи Бюссонов, вернее, тех из них, чье пропитание зависело от ее доходов, – резкий ответ ее поверенного Фладгейта направил ход событий совсем в иное русло.
Вот это письмо, отправленное из его конторы на Крейвен-стрит и датированное мартом 1841 года: