— Большими-то мыслями только большие люди живут, — ответил терпеливо Федор Кузьмич. — А Илья-то эля куда хватил: мыслями Ленина… Хотя бы другими чьими-то сказал, поменьше… Твоими пущай… Ты член партии. Твоими мыслями жить можно… А то сразу Ленина… — Федор Кузьмич незаметно повернул разговор в свою сторону. — Так и каждый сможет говорить, что он мыслями-то этими высокими живет, а копни его, он не то что в мыслях в этих запурхался, а и даже позорную линию в жизни ведет…
Зыков ответил Ирине хитрым, с намеком, взглядом.
Тут вмешался Владимир. Тряхнув волосами, отодвинул рюмку:
— Не о том сейчас разговор, папка…
— О том, — набычил голову Федор Кузьмич. — Некоторые стыд потеряли… Ты знаешь, о ком я думаю. А говорят как святые.
Ирина вспыхнула, потупила глаза и неловко зашарила по столу руками. Владимир снова не усидел, вонзился в отца взглядом:
— Говорю, папка, не туда разговор повел…
— Ты шары на меня не пяль, — рассердился Федор Кузьмич. — Тоже мне, благородный… Вот он, Андрей-то, хоть белиберду и несет, — Зыков вытянул над столом руку в сторону Дарьиного старшака, — а живет доброй семейной жизнью…
Илья попытался утихомирить родню:
— Мы отклонились от разговора… Совсем отошли… И ругаться, по-моему, не надо… При чем тут семейная жизнь?
Владимир перебил:
— Ты, папка, не путай божий дар с яичницей. Я знаю, что ты задумал, — повернуть тут наш разговор. Мы, конечно, можем обо всем поговорить… Но речь-то сейчас вовсе не о тех, кто «позорную линию ведет», а речь о том, будто ничего в нашей жизни нет красивого…
— Это Андрюшка сдуру сказал, — немедленно сдался Зыков-старший. — Он завсегда ляпнет что попало…
— Не все охота слушать, папка… Про мысли тут всякие, — Владимир повернул голову в сторону Андрея. — Я тоже не своими мыслями живу… Вот так! Я живу мыслями социалистического общества… В истории как получается? Рабовладельцы жили своими рабовладельческими мыслями, феодалы — феодальными, капиталисты — буржуазными, а мы при социализме обязаны жить мыслями социалистическими…
Федор Кузьмич ничего не ответил, а только подумал с легкой приятной досадой; «Встреваю я без ума, разъязви их, детушек, спорю, а они смотри какие у меня! Правильные речи толкуют, полностью в согласии с мнением рабочего класса… Андрюшка-то, он все понимает, только характер у него такой, обязательно спор завести. Растут дети, Федор Кузьмич, растут, мудреют…» Подумав, Зыков успокоился, подобрел, быстро восстановил за столом мир и остальное время тихо сидел с Дарьей Ивановной, следя за детьми, как они играли в какую-то смешную игру, придуманную Фефеловой, смеялись и пели.
Ночью, однако, спать Федор Кузьмич не мог: все виделись большие, насильственно смеющиеся глаза Нади Фефеловой. Слышал, как пробудился на работу Владимир (он обычно вставал первым), завтракал перед уходом. Бабка Зычиха сказала внуку:
— Помру, бог даст, на мою кровать Иринку-то покладите, а то бабенка спит на проходе…
Федор Кузьмич вышел на кухню, сполоснул над умывальником лицо, сел к столу.
— Нехорошо вчера получилось…
Владимир замер.
— О чем ты?
— Девка пришла, а ты ей ни слова ни полслова…
— Пришла и ушла.
— Поогрызайся еще, — незлобно прервал его Федор Кузьмич. — Не на работе…
— Ты, папка, ко мне со своими заботами не приставай, — в свою очередь отрезал сын. — Не люблю я Фефелову, сказал ей давно. В своей жизни я сам решу, как мне жить.
И чтобы не слышать ответ отца, снял с вешалки пальто и — на улицу. Только с досады хлопнул дверями. Стукнул в окно Петьке Воробьеву, крикнул:
— Проснулся? Заводи мотор.
Петька выбежал на крыльцо в демисезоне, кепке, ботиночках. Сплясал чечетку.
— Форс-мажор, Владимир Федорович. Не как ты — в пимищах. Начальник еще… С рабочего класса бери пример.
Пошли друг за другом тропинкой. Петька сзади колобродит-изощряется:
— Скоро цивилизованно заживем… Квартирки получим, а там от поселка по асфальту, жена моя Груша, только запузыривай…
Утро раннее, глухое. Над крышами редкий запашистый дым. В небе разноцветные звезды крупными мерцающими хлопьями. От пряного затишья и веселых Петькиных слов у Владимира затихла душа — всю ночь болела из-за Надежды.
Теперь решил: пусть отец свое говорит, а он, Владимир, будет делать свое…
Вспомнил, как в день выборов катался с Ириной на тройке. Четко сияла на побледневшем небосклоне морозная крестовина солнца. Скрипели полозья, и пахло набросанным в сани сеном. И он шептал ей, что любит ее больше всего на свете, что она красивее всех и всех умнее…
— Женюсь я, Петька, — сказал он, оборачиваясь к другу. — Надо кончать холостую жизнь.
— Ну и дурак. — Петька шмыгнул носом у самого его лица. — Дурачина ты, простофиля… Иди и поклонись рыбке, пока не поздно… Скажи: смилуйся, государыня рыбка…
— Еще позавидуешь, — буркнул Владимир.
— Завидовала кошка собачьему житью, — засмеялся Воробьев. — Поди, Фефелиха уломала?
— Глубоко, мой друг, заблуждаешься… Ирина…
Петька с минуту молчал, скользнул ботинками по тропе. Наконец, отозвался — в голосе сожаление:
— Вот так, Владимир Федорович, и вымирало русское дворянство.
Владимир обиделся и замолчал.