Скучно жить на свете, у меня сейчас даже нет никакой охоты опять напиться пьяным, а то мог бы пить, пить до бесчувствия, но потом эта чертова гадость начинается сызнова. Пусть мне попы растолкуют, на кой черт сотворил Господь Бог наш мир? Впрочем, Он сотворил его лучше, чем попы предполагают, ибо Он дал нам возможность на… чхать на всю эту прелесть и дал нам две руки и веревку, и – к черту тогда эту мерзость, да, это мы можем, и тогда конец, каюк, крышка, наше вам с кисточкой, счастливо оставаться, а мы летим к черту в пекло, летим с музыкой.
Попадись Рейнхольд мне в руки, моя ярость была бы удовлетворена, я мог бы взять его за шиворот и свернуть ему шею, покончить с ним, и мне было бы тогда гораздо лучше, я был бы сыт, и это было бы справедливо, и я нашел бы покой. Но этот мерзавец, который сделал мне столько зла, который снова толкнул меня на преступление и лишил руки, сидит теперь где-нибудь в Швейцарии и смеется надо мной. Я бегаю как последняя собака, а он может делать со мной что угодно, никто мне не поможет, никто, даже сыскная полиция мне не содействует, а наоборот – разыскивает меня и собирается арестовать, как будто я убил Мици, это же он, мерзавец, так подстроил, чтоб и меня в это дело впутать. Но – повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Довольно я терпел и старался, больше не могу. Никто не может сказать, что я не противился изо всех сил. Но всему бывает предел. И так как я не могу убить Рейнхольда, то покончу с собой. Лечу к черту в пекло, с музыкой.
Кто ж это стоит на Александрштрассе и медленно-медленно переступает с ноги на ногу? Зовут этого человека Франц Биберкопф, а чем он занимался – вы уже знаете. Сутенер, тяжкий преступник, бедняга, конченый человек, настал его черед. Будь они прокляты, те кулаки, которые били его! Ах и страшна же та рука, которая схватила и держит его! Другие руки, стиснутые в кулак, били его и затем отпускали на все четыре стороны, оставались следы побоев, подтеки, раны, но они могли зажить, сам же Франц не менялся и мог продолжать свой жизненный путь. Но теперь рука не пускает его, кулак – чудовищной величины, она захватила Франца целиком, его тело и его душу. Франц шагает маленькими шажками и знает, что его жизнь ему уж больше не принадлежит. Он не знает, что должен теперь сделать, но с Францем Биберкопфом покончено раз и навсегда.
На дворе – ноябрь, время вечернее, часов около девяти, братва шатается по Мюнцштрассе, стоит невообразимый шум от трамваев, автобусов и газетчиков, из ворот казармы выходит отряд шупо с резиновыми дубинками.
По Ландсбергерштрассе шагает демонстрация с красными знаменами. Вставай, проклятьем заклейменный.
«Мокка-фикс», Александрштрассе, имеются лучшие сигары, вне конкуренции, выдержанное мюнхенское пиво в специальных кувшинах, играть в карты строго воспрещается, почтеннейших посетителей просят самих следить за гардеробом, так как я не принимаю на себя никакой ответственности. Владелец. Завтраки с 6 часов утра до 1 часу дня 75 пфеннигов – чашка кофе, 2 яйца всмятку и бутерброд[705]
.В закусочную на Пренцлауерштрассе является Франц и садится за столик, его приветствуют возгласами: «А, господин барон!» С него стаскивают парик, Франц отстегивает искусственную руку, заказывает кружку пива, пальто он кладет себе на колени.
В закусочной находятся три человека с какими-то странно серыми лицами; верно, это тюремные постояльцы, бежали, должно быть. Сидят и трещат без умолку.
Ну захотелось мне выпить, вот я и думаю, зачем далеко ходить, тут как раз подвал, живут в нем поляки, я показал им колбасу и папиросы, а они, даже не спросив, откуда у меня товар, сразу покупают и угощают меня шнапсом, я оставляю товар у них, а на следующее утро, дождавшись, чтоб они ушли, я – в подвал, отмычки у меня с собой, а там всё на месте, и колбаса, и папиросы, так я все забрал и – до свиданья. Хорошенькое дельце, а?
Полицейские собаки, а что они могут? Вот у нас, например, бежали пять человек через ограду. Каким манером? А вот я тебе сейчас в точности объясню. Ограда-то ведь обита с обеих сторон листовым железом, миллиметров в восемь толщиною. Так они подкопались под ограду, врешь, фундамент-то цементный, ей-богу, они по вечерам рыли да рыли ямку, а оттуда – под ограду. Потом уж охрана говорит: мы должны были бы это слышать. Ну а мы спали. Как же нам тогда услышать и почему именно нам?
Смех, веселье, о радостная, о счастливая, идет песнь застольная по кругу[706]
.А последним появляется, конечно, кто? Конечно, наш вахтер, старший вахмистр Шваб, и форсит и говорит, что он слышал об этом еще третьего дня, но был в командировке. Уж известно: как что случится, начальство оказывается в командировке. Мне еще пива, мне тоже, и три папиросы.
Какая-то девушка причесывает за столиком долговязому блондину волосы, он напевает: «О Зонненбург, о Зонненбург»[707]
. А когда в закусочной становится тише, он начинает петь в голос: