– По собственному желанию, – бесцветно повторил главный редактор и подался к столу, принялся с громким шелестом перелистывать страницы журнала, чем-то вдруг раздражившего его. – По собственному желанию. По собственному желанию, – начал повторять фразу Андрея, по-видимому, полагая, что механическое повторение есть знак разъедающего остроумия. – И раньше. И раньше. По собственному желанию. Все происходит по велению Бога. А ваша газета обанкротилась по весьма очевидной причине – она вне времени. Она наяривала цыганочку и трепака с большевистским приплясыванием в сапогах, – заговорил он, подвижно кривя розовые губы и не поднимая глаз от журнала. – Ваша бывшая газета достойна исторического плача, ибо все вы – политические неудачники, архивные экспонаты с обломанными деталями из пыльных шкафов Музея революции… Красная игра кончена, молодой человек.
– Что за идиотизм? Вы здоровы? Не замечаете, что вы разговариваете со столом? Изливаете желчь на какой-то женский журнал! Говорите в лицо, не пугайтесь! – произнес Андрей, уже не сдерживаясь, и заставил себя дерзко засмеяться. – Подымите голову, господин редактор, над вами встало солнце демократии и свободы!
За просторными окнами обставленного импортной мебелью кабинета, в солнечном туманце смога сложно гудела внизу улица – и все там было обыденно, неразрушимо, как и этот ровный пробор главного редактора, разрезающий ниточкой набок зачесанные волосы.
– Что? Как? Вы решаетесь издеваться и глумиться над святыми понятиями? Вам бы не стоило устраивать цирк в вашем положении! Мне жалко вас, неудачливый мальчик, потому что вы запачкались в красной краске и лишили себя перспективы. Советская карта навсегда бита, и вы выведены из игры. На столетие, милый мальчик, по меньшей мере. На столетие!
Суженные глаза главного редактора, ставшие заледенелыми, поползли вверх от стола, посмотрели с таким пренебрежением, его подвижные губы с таким неприятием выговорили «Советская карта бита», что в этом дохнувшем холоде почудилось Андрею победное торжество над поверженным временем.
– Вы, полагаю, помните слова нашего всенародно избранного президента: с коммунизмом отныне покончено, – договорил раздельно главный редактор, постукивая кончиками пальцев по зеркально блещущему краю стола, отражавшему пальцы, и счел нужным поиграть словами: – Покончено, прикончено, закончено. Закончена и наша аудиенция, господин… виноват, товарищ Демидов.
– Благодарю, вы были очень искренни, не товарищ, а господин… Трегубов, кажется, так ваша фамилия, – не без яда сказал Андрей. – Я хочу, чтобы вы знали: я никакого места у вас не просил. Грязь какая-то в вашем кабинете! Я ошибся адресом, не в ту дверь попал. И если бы вы сами предложили мне работать с вами, я отказался бы с омерзением. Я не смог бы работать в публичном доме. Даже если бы подыхал с голоду. Привет, господин демократ! Ваша победа несет ликующую убогость. Ну, жму!
– Как? Как вы смеете, наглец? – выкатил глаза главный редактор.
– Смею, как видите. Вторично жму с большим чувством.
И он с пародийной театральной галантностью помахал рукой перед полом, будто шляпой, украшенной перьями. Он не смог бы сейчас трезво объяснить, почему сделал эту клоунскую выходку. Однако в состоянии вспыльчивости и гнева бывали минуты, когда некая слепая сила зажигала в нем непредвиденное действие, не подчиненное логическому разумению, над чем он смеялся потом.
Андрей быстро шел по коридору процветающей редакции, мимо обитых белой кожей дверей, не пропускающих – как из операционной – голоса сотрудников, и, еще не остыв, думал с иронической веселостью:
«Дед, во мне говорит дед. А чего, собственно, я должен опасаться? Я без работы, вольный, как ветер, и свободен от начальства, как птица».
– Сейчас непонятно, кто и куда идет и под каким флагом орет о верности народу. Патриоты многозначительно сморкаются в кулаки, демократы красуются в одежде вранья, брызжут слюной на трибунах. Все полетит в бездну, если мы будем продолжать пятиться! Как в сорок первом! Нет, братцы, зло не вернется добром. Тут Лев Толстой ба-алъшого дал маху, как и со своим тряпичным непротивлением!
– Не трогай, Виталий, Толстого. Мы думаем, что живем, а сами наполовину мертвы. И все гораздо хуже, чем в сорок первом.
– И ты, Станислав, считаешь, что в перестроечной катастрофе вся русская цивилизация погибнет к чертям собачьим?
– Очень похоже. Не злись и не кривись, Виталий. Я – тоже умею. Так вот. Только после катастрофы оставшиеся в живых поймут, кто мы, зачем мы, кто мы были и кто мы есть. А реальность такова: заблудшие, равнодушные, слабые, ложь принимаем за правду, тьму за свет, продажную гадину за святого. Наши советы друг другу, как спастись, не дают надежды.
– Чего конкретно боишься, Станислав? Говори конкретно!
– Того, чего и ты, Виталий. Младенческой доверчивости. Смертельной, как наркотик, формулы «авось, небось да как-нибудь». Прибавь к этому вожделенные мечты о манне небесной. Ожидание дармового пособия от богатого дядюшки. Авось рай земной и преподнесет на хрустальной розеточке.