– Да, ты прав, тогда действительно стоял вопрос о жизни и смерти. Такое было время, и наш мир превратился бы в сущий ад, если бы для Англии дело кончилось смертью. На самом деле здесь, в Испании, мы пережили куда менее жестокий вариант событий – менее жестокий для нас и для наших родителей. Но всякая эпоха склонна к преувеличениям и любит поважничать, всякая воспринимает выпавшие на ее долю конфликты именно так – как борьбу не на жизнь, а на смерть. Всякая считает, что складываются особые обстоятельства, оправдывающие самые крайние меры, поскольку опасности ужасны. Каждая эпоха верит, будто мир еще никогда не знал ничего ужаснее, поэтому нарушает ею же самой установленные правила; поэтому ей мешают собственные ограничения и она легко находит аргументы, чтобы снять их или обойти. Такие люди, как ты, живут в вечном страхе. Ты сам сказал: “Мы останавливаем несчастья”, – а значит, вам они чудятся повсюду и ежедневно, и вы, скорее всего, перегибаете палку, стараясь их предотвратить. Вы готовы любую песчинку превратить в гору, из-за любого необычного движения объявить тревогу, привести себя в боевую готовность и начать действовать – чтобы отследить это движение, а потом подавить его. Вот строка из твоего любимого Элиота: “Так – коротко сказать – я испугался”[31]
.Томас тотчас процитировал весь кусок по-английски, будто его подбросило пружиной. Сколько же стихов он знал наизусть! И хотя отрывок был совсем коротким, голос его прозвучал глухо и незнакомо, словно не принадлежал ему или пробивался сквозь опущенное забрало шлема, а не шел из груди:
А я продолжала как ни в чем не бывало:
– Если ты не уйдешь оттуда, если решишь остаться там, эта строка выразит итог твоей жизни. Страх, он ни на что не обращает внимания, не думает о таких вещах, как добро и зло, соразмерность или несоразмерность, как преступления, как их последствия, а уж о справедливости и говорить не приходится. Я боюсь того, что вы совершаете из страха, Томас, хотя ничего об этом не знаю и, надо полагать, никогда не узнаю. Я могу лишь вообразить что-то, а мое воображение подсказывает, что это вряд ли сильно отличается от творимого у нас “социалами”, не знавшими никаких границ. Они тоже жили в страхе и повсюду видели врагов. Их задачей тоже было предупреждать беды, якобы грозившие режиму Франко. Они тоже выдавали себя за других, внедрялись и доносили. Но никакие уже совершенные ими поступки и действия перечеркнуть нельзя.
И тут он на самом деле ударил кулаком по столу, так что подпрыгнули пепельница и другие предметы: лупа, маленькие часы, компас, упала свинцовая статуэтка, изображавшая дуэль на саблях, громко звякнули кусочки льда в наших стаканах с виски; я испугалась, как бы не проснулись дети, которых мы не так давно уложили в их комнате. Обычно приветливое лицо Томаса – даже когда его обуревали тревоги – сейчас исказилось гневом, глаза метали молнии. Но труднее всего было узнать его голос – он стал каким-то старческим:
– Никогда больше не смей сравнивать меня с “социалами”. Никогда, слышишь? Что общего может быть у диктаторского режима, который на протяжении нескольких десятилетий вел безжалостную войну против своих же соотечественников, со старинной демократией, которая боролась с худшим из всего, что знала история, а на самом деле еще и против союзников и покровителей Франко. Вот через что прошла Англия – через войну с этими людьми, с вражеским блоком. И больше не смей меня с ними сравнивать. Много ты знаешь! Откуда тебе знать, чему мы не даем случиться, какое благо приносим и скольким людям. Откуда тебе знать, что замышляется в мире, в каком-нибудь подвале, кабаке или на какой-нибудь ферме. Откуда тебе знать…
Мне казалось, что он вот-вот по-настоящему разбушуется, хотя никогда себе этого не позволял, то есть ударит меня. “Ага, значит, он и на это способен, – вихрем пронеслось у меня в голове, – небось обучился в своих тренировочных лагерях”.