– Дай-ка ее мне, ей будет удобнее в кроватке.
Проверила, не проснулся ли тем временем Гильермо, убедилась, что Элису не разбудило новое перемещение, вернулась в гостиную, села, сделала глоток из своего стакана и наконец развеяла сомнения мужа:
– Нет, Генрих не послушался капитана Флюэллена. Он велел графу Эксетеру, своему дяде, наполнить кронами перчатку, которую сохранил Уильямс. “Бери ее, солдат, – говорит король, – как знак отличия, носи на шапке, пока я не потребую ее обратно”. Это звучит немного странно, но я понимаю его фразу именно так. Твой английский несравненно лучше моего, может, и ты блеснешь своими знаниями, если потрудишься заглянуть в книгу.
Я была уверена, что пробудила его любопытство и что он непременно туда заглянет, оставшись один.
– Ну а как на это отреагировал капитан? Ведь Генрих при свидетелях подорвал его авторитет.
– Он как флюгер снова поменял свое мнение. Похвалил солдата за храбрость и добавил из своего кармана двенадцать пенсов, свысока пожелав тому служить Господу и в будущем держаться подальше от всяких ссор и раздоров, и тогда в жизни у него все сложится отлично. Но Уильямс отказывается: “Не надобно мне ваших денег”.
– Выходит, этот солдат, Уильямс, оказался гордецом, как и следовало ожидать.
– Да, но Шекспир с присущим ему мастерством не оставляет за ним здесь последнего слова. Что было бы банально. Капитан настаивает, уверяет, что действует от чистого сердца, и тем не менее не может удержаться от оскорбления: “Бери, не стесняйся. Твои башмаки никуда не годятся”. То есть смотрит на его обувь и с презрением говорит о ней. Ну, ты сам понимаешь. О дальнейшем ничего не сказано, но легко предположить, что Уильямс в конце концов берет монетку – милостыню от того, кто всего минуту назад хотел отправить его на казнь. Небось башмаки Уильямса и вправду имели жалкий вид.
Томас взял меня за подбородок и посмотрел мне в глаза, это длилось секунд тридцать или даже шестьдесят, но ничего не сказал, глаза его улыбались. Надо полагать, ему понравился мой последний комментарий, не знаю. Или он догадывался, что за ним последует и что я на самом деле задумала. Потом его внимание вроде бы отвлекли высокие кроны деревьев на площади Ориенте. Мы часто любовались на них – вместе или по отдельности, днем или ночью, я – гораздо чаще, поскольку почти всегда оставалась в Мадриде, а он нет, он уезжал в далекие края, не ведая, когда вернется и вернется ли вообще. Вдруг он задумался (“На улицах, с которыми простился, покинув плоть на дальнем берегу… Он, кажется, меня благословил и скрылся с объявлением отбоя”) и прошептал, словно был один:
– Башмаки… Ты только вообрази себе, какими были башмаки в тысяча четыреста пятнадцатом году. А ведь армия дошла до Франции. Хороший путь проделала. Не пойму, как они выдерживали такие походы, да еще с приличной поклажей. И так было на протяжении многих веков. А ведь кое-кто жалуется на нынешние тяжелые условия… С ума сойти можно!
Он никогда не жаловался, что правда, то правда, хотя это ему наверняка еще и запрещалось, потому что, вздумай он пожаловаться, выскочили бы какие-нибудь факты, детали. И вне всякого сомнения, он принадлежал к военному ведомству, их подразделение называлось