Как ни жутко мне вспоминать Мигеля Кинделана, но он описал судьбу отправленных в отставку агентов, и, вероятно, она не слишком отличается от судьбы выбывших из игры террористов, – скорее всего, Кинделан знал об этом по себе, знал, что то же самое ждет его и Мэри Кейт: “Оттуда по-хорошему не уходят, это всегда очень плохо кончается. Обычно выходят либо с поврежденным рассудком, либо покойниками, а те, кого не казнили или кто окончательно не спятил, перестают понимать, кто они есть на самом деле. Не важно, сколько им лет. Если от них больше нет толку, таких без лишних церемоний отправляют домой или прозябать на кабинетной работе, некоторые еще до тридцати лет дряхлеют, воображая, что их время прошло. Они не в силах забыть свое бурное прошлое, и иногда их одолевают муки совести. Былые действия безжалостно заслоняют собой настоящее, но то, что было важно для них, больше никого не заботит”. То есть такой вариант выглядел тоже не слишком привлекательным и утешительным – получить обратно впавшего в тоску, неприкаянного мужа тридцати двух лет, которому кажется, будто он прожил все семьдесят и полноценный период его жизни завершен, мужа, который будет вечно всем недоволен и мрачен, страдая от сознания собственной ненужности. Нет, ни один вариант не выглядел завидным, ничто не вернет мне Томаса таким, в какого я когда-то влюбилась (я всегда хотела стать Бертой Ислой де Невинсон – с добавлением частицы “де”, знака принадлежности мужу), Томаса, который не копался в себе самом и не занимался рефлексией. А вот если его отправят на покой, он будет постоянно оглядываться назад, и жизнь со мной покажется ему монотонной и тусклой, бледной и полной разочарований, покажется неуклонным скатыванием под гору, поводом для досады и раздражения. “Так что лучше уж продолжать ждать, – говорила я себе, не доводя эту мысль до полной четкости, – будет плохо и если он вернется, и если однажды в наш почтовый ящик опустят письмо от него, будет плохо, если я узнаю, что он не возвращается и никогда не вернется, что он погиб где-то далеко, а мне остается и дальше только смиряться с потерями и забывать. Лучше пусть все остается как есть: сомнения, смутные догадки и полная неопределенность”.
Поэтому для меня стал катастрофой тот громкий звонок в дверь в ноябре 1983 года, а ноябрь всегда был месяцем влажным и дождливым, особенно непереносимым для души, охваченной тревогой и тоской, ноябрь воцаряется в ней и доводит до безумия, но не дает совершить самое большое и соблазнительное из безумств, то есть заставляет найти то, что “заменяет пулю и пистолет”, как говорит Мелвилл устами рассказчика в самом начале “Моби Дика”, которого мне тоже не раз приходилось разбирать на занятиях. К той поре я уже не могла управлять своим настроением, во всяком случае могла не всегда, и на глазах у меня слишком часто выступали слезы. Мне все еще хотелось, чтобы ничего не случилось, чтобы ничего не менялось в том состоянии ожидания, в которое я погрузилась, и чтобы каждый день был похож на предыдущий, однако потом вдруг наступали периоды полного разлада с собой, подкрадывалось даже озлобление, и хотелось взять и закрыть долгую главу, вместившую первые тридцать два года моей жизни, сказать этой главе “прощай”, сказать “все, хватит”; хотелось, чтобы меня что-то встряхнуло и заставило уехать, не оглядываясь назад, сдвинуться с места, сесть в машину и катить по дорогам без конкретной цели или заблудиться в незнакомых провинциальных городах, чтобы это я пропала без вести, а не Томас. Чтобы он, если приедет, испытал ту же растерянность, какую испытывала я, тоже мучился от страха и спрашивал всех подряд: “Да где же Берта? Разве может быть, чтобы никто ничего о ней не знал, но тогда почему вы не заявили в полицию и не начали поиски, ведь мы даже не уверены, жива она или скрылась по собственной воле – или по чужой воле и убита, только вот как же она могла не оставить ни следа, никого не предупредить, не намекнуть, что решила исчезнуть?”