Читаем Беруны. Из Гощи гость полностью

– Чего молчать мне!.. – всхлипнула Мавра Егоровна. – Не онемела я ещё. Да и тебе,

матушка, грех: не на панихиду мы с тобой приехали. Чего нам в молчанку играть? Я и так-то

за день измолчалась вся. Знаешь, не та собака кусает, что лает, а та, что молчит и хвостом

виляет.

– Какая собака, где лает, что ты врешь?

– Нигде тут собака не лает, а только говорю я – измолчалась я вся за день-деньской.

Сначала в карете с тобою, а потом здесь, с этими дурами. Я и графа-то своего как следует

нынче не видела. Вчера запропал с вечера, так поутру только домой воротился. Ляд его знает,

где целую ночь таскался. Я ему говорю: бога ты побойся, старый черт. А он будто и не

слышит. «С архангельскими, – говорит, – мне беда. Вернизобер, – говорит, – денег не шлет,

на берунов, – говорит, – ссылается». Появились будто там, за Архангельском, какие-то

беруны. Всё не были, а потом вдруг объявились. Пропадали шесть лет в неведомом царстве, в

неизвестной державе, их уже и в живых не почитали, а потом воротились с живым медведем

на веревке.

Елисавета повернулась лицом к Мавре Егоровне, а та, заметив, что её слушают,

затрещала ещё пуще:

– И ещё пишет Вернизобер, что пошло волнение в народе от такого неслыханного дела,

чтобы люди, почитавшиеся мертвыми, вдруг ожили... Чтобы такие люди как ни в чём не

бывало появились снова в своей землице да ещё с живым ошкуем...

– Постой: так медведь, значит, с ними белый?

– Белый, матушка, весь белый, как молоко.

– И ученый?

– Уж не скажу тебе, матушка; чего не знаю – того не скажу. Стало быть, ученый, коль они

его на веревке за собой таскают.

– И много их с медведем, берунов?

– Будто пишет Вернизобер, что трое, всего только трое, матушка, без медведя. А с

медведем четверо – четверо, выходит, с медведем.

– Ты, кузына, стара становишься и завираться начинаешь. Ну, да уж коли не врешь, так

правду говоришь. Скажи своему мошеннику, чтоб толком мне рассказал, что за такие беруны

с медведями. Да и пусть их вытребует всех сюда без проволочки. Мне медведь белый

надобен.

И Елисавета повернулась снова на спину и закрыла глаза.

Тут и алые розы...

Как это поется?..

Тут и алые розы устыдились,

Зря ланиты и уста...

Мавра Егоровна увидела, что больше она сегодня не возьмет ничего. И она принялась за

кофе с кремом, от которого отказалась Елисавета.

Свечи роняли капли белого воска на розетки в медных шандалах, и желтые блики

разбегались по выцветшим обоям и по красному сукну, которым был обит пол поверх мягких

овечьих полстей. Сонные женщины, зевая, шептались по углам опочивальни. Но баба

Материна оставалась по-прежнему у подножья кровати, с руками, спрятанными под

атласным одеялом, подбитым мехом чернобурой лисицы.

III. ОПЯТЬ НА РОДИНЕ

Никодим, сдружившийся с Тимофеичем за дорогу и подолгу беседовавший с ним в

выпадавшее безветрие на стоянках, звал его с Ванюшкой и Степаном на Выг, где и сытно, и

вольготно, и душеспасительно, но Тимофеичу хотелось скорей к Мезени, да и у Степана

была там жена, и на Выг им было никак несподручно. За островом Моржовцом, уже в виду

Зимнего берега, они стали обгонять шнеку, которую второй Марьин муж, румяный и

седобородый Афанасий, вел на Мезень с Поноя. Афанасий не сразу признал их, но, признав,

даже прослезился и взял их всех в шнеку, со всею их движимостью и с бочкой, в которой

сидел Савка.

Был ветреный воскресный день, когда они подошли к Мезени. Благовестили в обеих

церквах, и ветер, кружась, разносил далеко вместе с обрывками туч звонкое гудение медных

колоколов. Народ столпился на крутом берегу и, насупившись, недоверчиво глядел на

косматых людей, выбрасывавших на берег мягкие меховые узлы, и на бочку, в которой

барахтался растревоженный ошкуй. Ахали женщины, и, когда медведь стал ломать бочку,

грохнулась оземь Аннушка-кувырок, юродивая, выросшая и состарившаяся в пустой

собачьей будке возле малых городских рядов. Медведь разворотил всю бочку, и Степану

пришлось вытащить его на берег на веревке, к пущему удивлению столпившегося народа.

Мезень узнать было трудно: малые выросли, старые вымерли. Город за последние шесть

лет горел два раза, и обуглившиеся столбы торчали на берегу там, где раньше высился новый

окладниковский дом. Сгорел дом, умер Еремей Петрович, подкошенный выпавшими ему к

концу жизни испытаниями, уехала в Архангельск к брату Василиса Семеновна, схоронившая

сына и мужа, пережившая окладниковскую силу и славу и воротившаяся обратно на то место,

откуда когда-то была выдана за Еремея Петровича, гарпунщика на казенном «Вальфише». А

Соломонида, окладниковская стряпуха, хлебы которой не давали Тимофеичу покоя в его

берунском заточенье... Её Тимофеич увидел на другой день на паперти рождественской

церкви. Она была слепа, ничегошеньки не помнила и побиралась по добрым людям.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже