Димитрий Иванович, ныне, возмужав, иду на Московское государство, на все государства
Российского царствия».
Князь Иван уже немало всякой науки перенял от бойкого шляхтича, переводил с латыни
на русский язык, знал цену иным басням поповским, был даже знаком и кое с какими
европейскими обычаями. Но хранил все это про себя, и даже родному отцу, старому князю
Андрею Ивановичу, невдомек было, какими странными и «греховными» для старорусского
человека познаниями преисполнен был теперь его единственный сын. Многоречивый пан
Феликс, потешаясь и гуторя, наговорил ученику своему с три кошеля былей и небылиц про
Литву, про Польшу, про Цесарскую землю – «Священную Римскую империю», – и князь
Иван все ждал, не упомянет ли как-нибудь разболтавшийся шляхтич Гощу или Самбор. Но
пан Феликс называл ему городов без числа и даже показывал их на картинках в
Мюнстеровой книге. Города эти были все в легких стрельчатых башнях; улицы были
замощены тесаным камнем; на перекрестках толпились какие-то чванливые люди в плащах и
шляпах, бок о бок с дамами, разряженными, должно быть, в шелк и бархат. Да, но о Гоще и
Самборе не обмолвился пан Феликс ни разу. Князь Иван сам вздумал завести с ним об этом
речь, но вовремя вспомнил отцовский наказ, много дней подряд повторенный затем: «Забудь,
сынок, забудь... Слова не молви о том... забудь...» Он уже больше не вставал с постели, князь
Андрей Иванович Хворостинин-Старко, и лежал, укрытый желтым одеялом, всклокоченный,
похудевший, испитой. Что ни ночь дул и шептал над ним приводимый туркинею колдун; что
ни день пел и кадил у изголовья больного тот либо другой поп. Но было видно, что уже
недолго осталось жить старому князю.
Была весенняя ночь. Соловьи жарко отстукивали в едва прикрытое окошко. В горницу к
князю Ивану струил роскошное благоухание зацветший шиповник. И князь Иван словно
поплыл в этих струях. Он плывет во сне все дальше и дальше. «Куда? – думает он. – В Гощу
либо в Самбор?.. К царевичу Димитрию?.. Но царевич давно умер! Тринадцать лет тому
назад он играл в тычку со своими сверстниками и набросился на ножик сам».
«Ха!.. – грохочет пан Феликс над ухом князя Ивана. – Князь ваша милость знает, что это
такие же поповские басни. Царевич жив!»
«Жив, жив!..» – закричали из всех углов желтые шапки и стали трясти своими витыми
кудерками.
«Жив!.. – залязгал зубами выползший из кузницы на четвереньках мужик. И заскулил: –
Хле-эбца пиченова кусочик...»
Князь Иван хотел бросить ему краюшку хлеба, но никак не поднять было руки, которая
обвисла, точно кулек, полный мякины. И князь дернулся, чтобы хоть раскачать немного руку,
но тут что-то грохнуло, смешалось, завертелось. И вот примечает князь Иван, что лежит он у
себя в горнице на лавке и лавка та ездит под ним от стены к стене все тише и тише и наконец
и вовсе остановилась в углу, вдоль ковра, на месте своем. Князь Иван еле разомкнул веки и
услышал внизу вопль и стук.
XVII. «УВЫ НАМ!»
Рано, перед зарею, друг дружку перемогая, пропели петухи на курятном дворе, и
раскрашенная слюда в окошках хворостининского дома чуть побелела, зарумянилась,
загорелась разноцветным пламенем. Над чердаком умолк жестяной флюгер, повернувшийся
солнцу навстречу, а оно уже скользило над росными лугами, над не кошенной еще травой и
словно стрелами, добытыми из огненного колчана, прорывалось сквозь зеленый пух
кремлевских садов. Разыгравшись во всю свою силу, солнце метнуло полную горсть
самоцветов в спальню к Андрею Ивановичу, который лежал, как вчера, как тому назад
полгода, на постели своей под стеганым желтым одеялом. Княгиня Алена Васильевна все в
той же траурной своей телогрее заснула, сидя на скамье, опершись обеими руками на
костыль. Возле двери на полу, захлебываясь, храпел козлобородый мужик, Арефа-колдун,
шептавший над Андреем Ивановичем всю ночь.
Красное солнечное пятно попало на подол княгининой телогреи и медленно поползло
вверх, светлея и расплываясь, захватывая все больше коричневого лоснящегося шелка. Вот
уже к верхним пуговкам плотно застегнутой одежины подобралось солнце и перекатилось
затем на княгинино желтое, вялое, до времени утратившее белизну и румянец лицо. Алена
Васильевна покачнулась на скамейке, провела рукою по лицу и, поднявшись с места, тихо
подошла к князю.
Старик лежал недвижимо. Мутные глаза его были открыты. Жалкая улыбка пряталась в
укромном серебре бороды. Алена Васильевна приникла к восковой щеке мужа, но черные
губы ее точно обожглись могильным холодом его ввалившихся щек. И княгиня отшатнулась,
выронила из рук своих костыль, заломила руки, закричала, завопила, грохнулась всем
грузным телом на растянутое по полу алое сукно. Арефа перестал храпеть и вскочил на ноги.
Он отплевался, почесался, взглянул на лежавшую без дыхания Алену Васильевну, подбежал
к князю и сунул руку к нему в подголовок. Из груды ключей и других звонких предметов