Кол уже ждал. Ждали палачи, кони в запряжках били копытами.
– Добрый господин! – крикнул в отчаянии Булксу. – Он невиновен. Посадите на кол меня! Прошу, молю! Я за него!
– Жертва должна быть из сына, не из отца, – зашипел Гантульга. – Встань и гляди на наше деяние. Мне жаль тебя!
Булксу вскочил так резко, что стражники, стоящие за каганом, схватились за сабли. Тоорул глянул на него, словно ожидая, бросится ли он на властелина всех степей. Но хунгур только хватался за голову, плакал, стонал, а потом пал и принялся грызть землю.
Грохот копыт усилился, с ним вдруг смешался тонкий детский крик:
– Папа! Папочка! Что вы со мно-о-о-й…
Кони пошли быстрым шагом. Крики сменились воплем. Шаманы бормотали заклинания, клекот колотушек, звук свистулек заглушили на миг ужасный плач – голос детской муки.
А потом, когда все закончилось, поставили кол, разместив Могке высоко над ним. Мальчик сидел на нем, трясся, протягивал ручки, сперва вверх, бессильно, а потом, в последнем отчаянии – к отцу.
– Папочка! Папочка, сними меня, молю-у-у!
Яростный топот копыт усилился, звучал уже как удары грома. Это невидимый конь Таальтоса ворвался в людской круг, так что те перепугались, бросились наутек, кони свиты кагана рвались из рук у слуг.
Звук наполнил воздух и всё вокруг, прошел буквально рядом с ними, к колу.
И вдруг плач ребенка оборвался. На миг. Его голова свесилась набок, глаза закрылись, и только руки все еще тянулись в сторону родителя. Наступила тишина. Только вверху, в весеннем небе, кричал ястреб.
Но это был не конец. Мальчик все еще был жив, двигался, стонал. А его мольба переросла в слова:
– Отец! Оте-е-ец!
– Могке! – хрипел не своим голосом Булксу. – Держись.
– Как зовут моего врага… Из-за кого я страдаю?
– Якса! – завыл хунгур. – Яа-а-акса! Говори это имя!
Тормас поднял взгляд на кагана, неуверенно указал на окровавленный кол.
– Великий каган, позволь… я стрелой добью. У меня соколиный глаз.
– Нет. Пусть исполнится. А он, – взглянул Тоорул на Булксу, – пусть смотрит. Все смотрите! И извлеките из этого урок: только в единстве вокруг кагана будете как единый меч и единый топор в руке бога. Только так мы победим врагов. Учитесь!
Булксу уже не рыдал, не дергался. Полз в сторону кола. Никто ему не препятствовал. Он добрался до столба и набрал в грязную руку немного сыновьей крови. Сунул пальцы в рот и сглотнул.
– Таальтоса, Каблиса и всех духов беру в свидетели! Клянусь Отцом-Небом и Матерью-Землей, что тебя, Якса, я буду преследовать до самой смерти. Моей либо твоей. Так я отплачу тебе, отдам, что должен. На веки вечные, на все времена и эры. Будьте мне свидетелями!
И вдруг сверху разнесся голос умирающего Могке, словно стон в поддержку отца.
– Яа-а-акса… Мой брат… По крови, в багрянце. Я-а-а-акса. Мой…
Замолчал, только шевелил еще губами. Далеко в шатре, под шкурами, тряслась Селенэ. Плакала, скрывая слезы. Ее мать сидела в молчании.
Казалось, ничто не сумеет прервать церемонию, и жизнь из Могке станет уходить по капле и тихо.
Но вдруг веки умирающего открылись, и голова поднялась, словно невидящие глаза искали что-то на горизонте.
И потом он отозвался голосом, который наполнил души всех вокруг. Чужим, совсем не ребенку принадлежащим.
– Я-а-акса… Я буду рядом с тобой.
Тормас ударил лбом в землю у ног кагана. Бледный, трясущийся, показал на лук, а губы его шептали одно лишь:
– Каблис! О-о-о великий каган! Ка-а-аблис пробуждается!
Тоорул медленно кивнул, давая знак.
И тогда поднялись все луки, натянулись тетивы. И засвистели последнюю песню умирающему на колу сыну Булксу.
Он шел, омываемый дождем; серый, высокий, жилистый мужчина, ведущий мокрого мохнатого вола, что тянул повозку на цельных, окованных железом колесах. Утепленный кафтан, простеганный так густо, что рукава походили на гусениц; глубокий капюшон, вышитый зубчиками, защищавший шею и лежавший на предплечьях, делал путника похожим на одинокую птицу. Человек брел по лужам первого весеннего ливня.
Потом он остановился, словно услышав голос, пробивающийся сквозь монотонный шум дождя. Был осторожен. Разъезженный, разбитый тракт вился краем леса, которым заросло русло Дуны. Мужчина держался этой дороги, поскольку, хоть хунгуры пришли и ушли, разделившись в походе на Старую Гнездицу и Скальницу, чащобы оставались полны взбунтовавшихся селян и невольников. Каждый, кто получше одет, пусть бы даже он бил поклоны Грому, а не Ессе, для них был иноком, господином, рыцарем. А таких били до смерти палицами, резали глотки, рубили руки и ноги, оставляя так на смерть. Вспарывали животы, ища денары и драгоценности. Малых детей приколачивали колышками и столярными гвоздями к земле, младенцев разрывали или разбивали головы об углы домов, под крики, словно удар молнии: «Слава, слава! Слава богам!» Вырезаемый, вырубаемый веками лес возрождался, кидался на поля, уничтожая усадьбы, грады и сборы. Боги, веру в которых выжгли до голой земли иноки и иерархи, снова отрастали от корней. Потому что те были весьма глубоки и густы – как в Старшей, так и в Младшей Лендии.