Почему Данте в эпоху Возрождения увидел в Стации христианина? Данте, который равно хорошо знал и Рим языческий, и Рим христианский, равно хорошо знал литературу античного Рима – не только Вергилия и Стация, но и других поэтов, прежде всего Овидия, Горация, Персия, Ювенала, – но так же хорошо знал и литературу христианского Рима, и итальянскую поэзию, к которой сам принадлежал, поэзию своих старших современников и друзей. Если бы Данте пользовался какой-то информацией, сохраненной кем-то до него, то мы бы сегодня знали его источник, мы бы сегодня могли сказать: это Августин говорит, что Стаций стал христианином, но тайным, или Амвросий, или Цезарий, или еще кто-то из древних христианских писателей. Но нет, ни у кого из древних христианских писателей, ни у кого из отцов Церкви, ни в какой житийной литературе и нигде вообще имя Папиния Стация в связи с древней Церковью в Риме, в связи с христианами Рима не упоминается. Имя Стация не упоминается и в многочисленных христианских надписях, которых в Риме сохранилось очень много. Так почему же он в поэме Данте становится христианином?
Что-то, видно, в его творчестве услышал поэт, что заставило его говорить об этом. То ли просто он любил Стация до такой степени, что не захотел, чтобы любимый им поэт остался язычником, и таким образом сделал его христианином посмертно? Так считали очень многие исследователи творчества Данте, объясняя появление в «Божественной комедии» образа Папиния как христианина просто субъективным желанием великого поэта увидеть в Стации не только блестящего, с его точки зрения, автора и мастера слога, но еще и христианина. Я всё-таки думаю, что такое объяснение делает внутренний мир Данте двухмерным, слишком простым и даже примитивным. Мне кажется, что Данте своим острым взором (тем острым взором, который запечатлен не только в его стихах, но даже и в живописи – каждый может легко обнаружить его на портретах Данте) увидел в творчестве Стация нечто действительно созвучное Риму уже христианскому, уже не языческому.
Христианская культура Рима, христианская культура первых веков вообще – это касается и Балкан, и островов в Эгейском море, и Малой Азии, и Египта – теснейшим образом связана с культурой языческого Рима, языческой Эллады и Малой Азии, языческого Египта. Как река впадает в море или в другую реку, так и здесь античная культура вливается в культуру христианскую. И действительно, сказать о каком-то памятнике, к какой эпохе он относится – еще к языческой или уже к христианской – зачастую бывает невозможно. Фрески римских катакомб еще принадлежат к античной культуре, они удивительно напоминают фрески из Помпей и Геркуланума и по мастерству, и по стилю, и по технике, и по всему характеру живописи, но вместе с тем они уже наполнены библейским содержанием, в них уже есть что-то абсолютно новое. То же самое можно сказать и об архитектуре древнего христианского Рима, которая вся выходит из архитектуры античной, которая использует детали античной архитектуры, но уже несет в себе что-то новое. Христианская мозаика тоже теснейшим образом связана с мозаикой античной, еще языческой. И сказать, когда именно происходит это преображение культуры из языческой в христианскую, рассматривая памятники, зачастую невозможно.
Я еще лет, наверное, двадцать или двадцать пять тому назад задался этим вопросом: почему именно в Папинии Стации увидел Данте тайного христианина? Почему не в ком-то другом? Почему, скажем, не в Сенеке – философе, который для средневекового человека, для средневекового читателя, был чуть ли не другом апостола Павла? Во всяком случае, в Средние века считалось, что апостол Павел и Сенека состояли между собой в переписке, и даже письма, якобы им принадлежавшие, имели хождение в средневековой Европе. Теперь, может быть, имеет смысл издать эту переписку, имея в виду, что, конечно же, она позднейшего происхождения. Но те, кто составлял эти письма, хотели верить в то, что Сенека и апостол Павел переписывались между собой. И всё-таки не в Сенеке и не в ком-то другом увидел Данте христианина, а именно в Папинии Стации.
Когда я читал «Сильвы» Папиния, я увидел в них новое отношение к природе, которого не было в античности, – то отношение к воздуху, горам, лесу, деревьям, птицам, населяющим эти деревья, которое присутствует в Библии, которое есть в псалмах и чувствуется в некоторых местах Нового Завета. Вот это отношение к природе в «Сильвах» Папиния Стация, эта черта его поэзии, наверное, и заставила Данте Алигьери увидеть в нем уже не язычника, а человека, прикоснувшегося к Благой вести, услышавшего евангельский зов.