Когда я возвращаюсь, она сидит за моим письменным столом и что-то пишет. Подожди, пожалуйста, пару минут, сейчас я закончу, говорит она. Я жду, потом ложусь в свою шелковую постель и жду там. Как я могу не думать о том, что будет, если Хэтманн опять рассядется на своем законном месте? Я на секунду представляю себе свое счастье, если он останется на Западе, если он выйдет из самолета в каком-нибудь Ганновере или Мюнхене и заявит перед первой же телекамерой, что решил порвать со своей тоталитарной страной. Конечно, он не может этого сделать, он побоится стать бывшим запрещенным писателем и немедленно кануть в Лету. К тому же он не захочет расставаться с Амандой — надо быть сумасшедшим, чтобы самому оставить ее. Я уже вижу, что нас с ним ждет: мы отправимся на арену, в доспехах, на боевых конях, и, стоя перед балконом, с замиранием сердца будем ждать, к чьим ногам прекрасная Аманда бросит свой платочек.
Она приходит в спальню с двумя исписанными листами бумаги. Она еще не сияла даже туфли. В руках у нее что-то вроде памфлета в поддержку арестованного юноши. Она спрашивает, не могу ли я передать это по радио, и начинает читать вслух. Текст написан хорошо, без лишнего пафоса, без сучка и задоринки. Аманда — далеко не дилетант. Мне даже слышится своеобразная нота высокомерия, которая звучит вполне импозантно. Она пишет, например: Если такой безобидный протест вызывает у государства столь жестокую реакцию, что же будет, если демонстранты всерьез примутся за дело? Или: Как страна собирается производить конкурентоспособные компьютеры, если населению запрещено говорить, что дважды два четыре?
Мне очень неприятно говорить ей, что я не являюсь владельцем радиостанции, но другого выхода нет. Я должен сказать ей, что в иерархии радиокомпании я нахожусь на одной из нижних ступенек, что мое дело выполнять поручения начальства, что обязанности корреспондента изложены в договоре, при составлении которого мои работодатели не очень-то прислушивались к моим советам. Я объясняю ей, какой шум поднимется, если я попытаюсь использовать свое эфирное время для передачи писем или манифестов местного подполья. Единственное, что я могу, говорю я, так это спросить в других редакциях — может, материал возьмет кто-нибудь из коллег. Объясняя все это, я расстегиваю ее блузку; она, похоже, не замечает этого. Я сделаю это быстро и без шума, прибавляю я, — не столько ради ее безопасности, сколько ради своей собственной, ведь если станет известно, что я занимаюсь контрабандой антигосударственных текстов, то можно считать, что дни мои здесь — а значит, и наши с ней дни — сочтены. Аманда сочувственно кивает и говорит: да, у каждого свои веские причины быть в стороне.
У меня проблемы. Я взял интервью у руководителя молодежного клуба, этакого лихого саксонца, который, позабыв о всякой осторожности, заговорил так откровенно, что мне пришлось сдерживать его ораторский пыл. К тому же я не успел соблюсти формальности и зарегистрировать интервью. Последствия оказались довольно неприятными для меня и фатальными для саксонца: я получил два выговора — один строгий от Министерства иностранных дел, другой не очень, в виде кислых физиономий моего руководства, — а саксонца вышвырнули с работы. Когда я спросил его, чем ему можно помочь, он обреченно махнул рукой. Не могу же я совать ему двести западногерманских марок. У меня такое чувство, как будто я его совратил и бросил. Аманда говорит, что единственный вид помощи, который возможен, — это чтобы поскорее стало как можно больше людей, плюющих на осторожность. Уже сегодня помогать каждому такому молодому человеку по отдельности — рук не хватит.
Хотя Хэтманн уже давно вернулся, она продолжает ходить ко мне, словно ничего не изменилось. До обеда, вечерами. Я не веду график, но у меня такое ощущение, что она сознательно стремится к тому, чтобы количество ее визитов не сократилось. Пару дней назад она явилась в роскошной меховой куртке. Хэтманн привез из Норвегии. У меня чуть не сорвалось с языка, что ему теперь, пожалуй, следует воздержаться от таких крупных инвестиций, но в последний момент я вспомнил изречение одного редактора, с которым работал во время своей журналистской практики: веселье на чужих костях — не самый верный признак благородства.
Я бы не стал утверждать, что наш секс был бурным и безудержным, мы любили друг друга скорее спокойно. Я знавал и более страстные объятия (Аманда, вероятно, тоже), мне не раз приходилось проливать больше пота, чем теперь. У нас все происходит мягко, проникновенно; я не могу обнимать Аманду, не думая о том, что люблю ее. Ее тело оказалось моложе, чем я мог ожидать от женщины ее возраста, мои руки сами тянутся к нему.